ВВЕДЕНИЕ

ВВЕДЕНИЕ

Пятьдесят лет тому назад философия права занимала выдающееся место в ряду юридических наук. Каково бы ни было разнообразие взглядов на философские основания права, признавалось, как несомненная истина, что они должны служить руководящими началами практики. Философия права была одним из важнейших предметов преподавания в университетах; она порождала обширную ученую литературу. И это имело глубокий смысл, ибо область права не исчерпывается положительным законодательством. Последним определяются те юридические нормы, которые действуют в данное время и в данном месте. Но юридические законы не остаются вечными и неизменными, как законы природы, которые нужно только изучать и с которыми всегда надобно сообразоваться. Положительные законы – суть произведения человеческой воли и могут быть хороши или дурны. С этой точки зрения они требуют оценки. По той же причине они изменяются сообразно с изменениями потребностей и взглядов. Чем же должен руководствоваться законодатель при определении прав и обязанностей подчиняющихся его велениям лиц? Он не может черпать руководящие начала из самого положительного права, ибо это именно то, что требуется оценить и изменить; для этого нужны иные, высшие соображения. Он не может довольствоваться и указаниями жизненной практики, ибо последняя представляет значительное разнообразие элементов, интересов и требований, которые приходят в столкновения друг с другом и между которыми надобно разобраться. Чтобы определить их относительную силу и достоинство, надобно иметь общие весы и мерило, то есть руководящие начала, а их может дать только философия. Нельзя разумным образом установить права и обязанности лиц, не зная, что такое право, где его источник и какие из него вытекают требования. Это начало тесно связано с самой человеческой личностью, а потому необходимо исследовать природу человека, её свойства и назначение. Всё это вопросы философии, которые поэтому не могут быть решены без глубокого и основательного изучения философии. Отсюда та важная роль, которую играла философия права в развитии европейских законодательств. Под влиянием вырабатываемых ею идей разрушался завещанный веками общественный строй и воздвигались новые здания. Достаточно указать на провозглашённые философией XVIII века начала свободы и равенства, которые произвели Французскую революцию и имели такое громадное влияние на весь последующий ход европейской истории.

Это увлечение идеями имело, однако, и свою оборотную сторону. Возносясь в отвлечённую область, философская мысль мало обращала внимания на реальные условия жизни. К практике она относилась отрицательно; нередко она строила фантастические здания, которые не могли найти приложения в реальном мире. Таков был «Общественный Договор» Руссо. Таковым же в особенности является последнее произведение самой крайней идеалистической философии – социализм.

Подобное направление естественно вызвало реакцию. По общему свойству человеческого ума, склонного предаваться односторонним течениям, она обратилась не только против увлечений идеализма, но и против философии вообще. В движении мысли произошёл крутой поворот. Дойдя до крайних пределов одностороннего пути и не видя исхода, мышление внезапно перескочило на противоположный конец. Вместо того чтобы строить здание по общему плану, оно принялось воздвигать фундамент на основании чисто практических соображений. Метафизика была отвергнута как бред воображения, и единственным руководящим началом всякого знания и всякой деятельности признан был опыт.

Последняя односторонность оказалась, однако, горше первой. Если идеализм, витая в облаках, предавался иногда фантазиям и действовал разрушительно на практику, то в нём самом заключалась и возможность поправки: под влиянием критики односторонние определения заменяются более полными и всесторонними. Реализм же, лишённый идеальных, то есть разумных начал, остаётся бессильным против самых нелепых теорий. Именно на почве реализма социализм, в самых крайних своих формах, не встречая надлежащего отпора, более и более покоряет себе массы. Само понятие о праве совершенно затмилось в современных умах. Оно было низведено на степень практического интереса, ибо для идеальных начал не остаётся более места. Германская юриспруденция, в лице одного из самых видных своих представителей, Иеринга, прямо провозгласила, что «право есть политика силы». Оно является выражением эгоизма, но не личного, а общественного, превращающего отдельное лицо во вьючное животное, осуждённое носить непосильное бремя общественных тяжестей, под которым оно изнемогает. Не только право, но и сама нравственность выводится из того же начала. Индивидуализм должен быть выгнан из этого последнего угла, из области внутренней совести, в которой он старается укрыться. Таковы теории, в настоящее время господствующие в стране, которая полвека тому назад была родиной самого глубокого и возвышенного идеализма. Очевидно, они идут прямо на руку социалистам, все стремления которых клонятся к тому, чтобы массой, одушевлённой эгоистическими целями, подавить всякую самостоятельность отдельного лица и не дать никому возвыситься над общим низменным уровнем.

Те из молодых юристов, которые, возмущаясь господствующими течениями, признают в современном мире полную «дезорганизацию правосознания» и, в особенности, в учении Иеринга видят «лишь один из симптомов общей болезни, общей нравственной и идейной дегенерации теперешней переходной эпохи культуры», сами не в состоянии выбиться из проложенной колеи. Они хотят восстановить старое естественное право, но при полном недостатке философской подготовки не знают, как к этому приступить. По примеру Иеринга они смешивают право с политикой и возвещают науку будущего – цивильную политику, которая должна быть возрождением естественного права! Чего только нет в этой науке будущего! Тут и проповедь любви Ап. Павла, которая должна сделаться целью правоведения(!), и экономическое устройство общества по новейшим рецептам немецких социалистов кафедры, теории которых представляют полнейший хаос всякого рода юридических, нравственных, экономических и политических понятий. Нет только того, что составляет источник и основание всякого права – человеческой личности, с её духовной природой и вытекающими из неё требованиями. Лица рассматриваются просто как склады товаров (G?terstationen), по которым произведения размещаются государством на основании соображений общественного блага, более и более приближаясь к идеалу любви, т. е. коммунизму. Целью цивильной политики ставится распределение имуществ, которое признаётся не частным, а общественным делом, а потому должно регулироваться государством, по общему плану. О том, что людям что-нибудь принадлежит, чего нельзя у них отнять без нарушения справедливости, нет и речи. Справедливость не состоит в том, чтобы воздавать каждому своё, как определяли римские юристы; это не более как смутное чувство, которым прикрываются чисто голословные утверждения. Признаётся, что государство может по своему произволу постановлять всё, что угодно, например, что процент с капитала должен принадлежать не собственнику, а тому, кто употребляет капитал. Автору, по-видимому, даже не приходит в голову, что если бы государство издало подобный закон, то разом прекратились бы все сделки и займы, и промышленность стала бы на точке замерзания. Законодательство, которое вздумало бы сделать такое постановление, следовало бы прямо посадить в дом умалишённых. Но всего изумительнее то, что эти взгляды самого новейшего изделия подкрепляются авторитетом римских юристов. Правда, последние не имели понятия о цивильной политике, которая, к благополучию человеческого рода, даже в настоящее время ещё не родилась и, можно надеяться, никогда не родится. Столь же мало они знали о теориях современных социалистов кафедры и социал-политиков. Поэтому их рассуждения отбрасываются как негодные. Хотя юридическая догма признаётся самым существенным элементом правоведения, однако, это относится лишь к логике будущей цивильной политики, а не к прославленной логике римских юристов, которая обличает только их полное экономическое невежество. Важное значение их заключается не в том ясном и верном юридическом смысле, с помощью которого они, разрешая жизненные столкновения, создали цельную и стройную систему права, что и делало их всегда предметом удивления, а в том, что они были бессознательными органами какого-то никому не известного обычного права какого-то неизвестного народа, ибо что такое был римский народ во времена Империи? С этой точки зрения будущая цивильная политика должна пользоваться их указаниями, чтобы постепенно приближаться к идеалу любви.

Таковы юридические воззрения, которые появляются в настоящее время в Германии и у нас, как последнее слово новейшей науки. Если бы все эти странные измышления были произведением молодого человека, хватающего вершки и желающего выдумать что-нибудь свое, то это было бы понятно и не имело бы значения. Но когда всё это является под пером учёного, хоть и недавно выступившего на литературное поприще, но обнаруживающего в своих ранних произведениях обширные сведения, тонкий ум и блестящий талант, то это служит указанием на ту школу, из которой он вышел. По собственному выражению автора, это один из признаков того полного затмения правосознания, которое составляет характеристическую черту современных обществ.

Если таковы понятия юристов, то чего же можно ожидать от не-юристов? Во Франции презрение к индивидуализму не достигло такой степени, как в Германии. Там живы ещё предания Французской Революции, с провозглашёнными ею началами свободы и равенства; там и в учреждениях, и в мыслящих сферах сохраняются понятия о правах человека. Но эти понятия были порождением метафизики, а метафизика отвергается, как устаревший хлам; господствующая ныне положительная философия признаёт, что мы сущности вещей не знаем и не имеем ни малейшего понятия о метафизической природе человека, из которой вытекают эти права. И духовная личность, и свойственная ей свобода воли – все это считается метафизическими бреднями, которые надобно выкинуть за борт. Но что же тогда остаётся? Остаётся скептицизм, и на нём думают основать начала свободы и равенства. Хотя мы истинной природы человека не знаем, хотя мы не знаем даже, что такое добро, однако, мы всё-таки можем гипотетически стремиться, может быть, и к неосуществимому идеалу права. Но так как это не более чем гипотеза, то мы должны предоставить каждому идти к этому идеалу по-своему, лишь бы он не нарушал чужой свободы и всеобщего равенства. Устройство практических отношений определяется, таким образом, неспособностью к теоретическому познанию. Очевидно, однако, что при такой, хотя и совершенно туманной, постановке вопроса, ни о каком равенстве не может быть речи. Каковы бы ни были границы человеческого познания, нельзя поставить на одну доску гения и глупца, глубокого учёного и круглого невежду. Всего менее могут это делать последователи положительной философии, которые признают науку высшим руководящим началом человеческой жизни. Основатель ее, Огюст Конт, был весьма далёк от подобных выводов, не имеющих за собой ни фактического основания, ни логической связи.

Но не в одном только правоведении упадок философии ведёт к извращению понятий и к шаткости взглядов. Та же участь постигла все общественные науки. Человек по природе своей есть метафизическое существо; метафизические начала руководят его действиями; они входят, как основной элемент, во все общественные отношения. Поэтому, как скоро метафизика была отвергнута, так все теоретические основания общества были расшатаны. Но так как без них нельзя обойтись, так как человек, будучи разумным существом, стремится дать себе отчёт в своих действиях и в своих отношениях и с сознанными им началами соображает свои поступки, то, отвергнув метафизические основания общества, надобно было заменить их чем-нибудь другим. Требовалось создать положительную науку об обществе, основанную на чисто опытных данных. Это и пытался сделать Огюст Конт. Он сочинил новую науку, социологию, которая должна была обнимать все отрасли знания, касающиеся человеческих обществ, служа им общей основой. В ней он видел венец воздвигнутого им философского здания, которое, в сущности, было полным отрицанием всякой философии.

Полное извращение фактов при отсутствии всякого ясного взгляда, и чисто фантастическое построение будущего нормального общества – таковы были единственные результаты этой попытки. Однако потребность выяснить себе основания человеческого общежития давала себя чувствовать, а потому в новейшее время пример Конта нашёл многочисленных подражателей. По этому предмету возникла довольно объёмистая литература; в некоторых университетах учреждены даже кафедры социологии. Но так как научных оснований для построения подобных зданий не было никаких, то из этого ничего не могло выйти, кроме довольно праздного разглагольствования. Сами социологи в этом сознаются. «Социология, – говорит новейший из них, Гиддингс, – была (надобно в этом признаться) субстанцией научных вещей, составляющих предмет чаяния (а substance of scientific things hoped for); но осуществление её логических возможностей по крайней мере немного ближе теперь, нежели когда Г.?Спенсер писал свою пробуждающую главу о нашей потребности в такой науке». Ближе, однако, мы не подвинулись. Что и доселе, кроме праздных надежд, тут ничего нет, в этом может убедиться всякий, кто с истинно научным пониманием приступает к изучению произведений этой литературы.

Прежде всего, социологи не могут прийти к соглашению насчёт того, какая это наука. Одни говорят, что это «наука абстрактная, которая должна заключать в себе истины общего характера»; другие, напротив, утверждают, что это наука конкретная, описательная, историческая и индуктивная. Очевидно, такое разногласие было бы невозможно, если бы эта наука существовала. Само её содержание показало бы, что это за наука. Никто не сомневается в том, какого рода науки: математика, астрономия, химия, история, политическая экономия – у них есть содержание, которое говорит за себя. Социология же пока пробавляется только чаяниями, а потому представляет широкое поприще для самых разнообразных предположений.

На этот счёт можно, однако, столковаться, ибо поле тут совершенно чистое: пиши, что хочешь! Беда в том, что, как бы мы ни посмотрели на социологию, будем ли мы видеть в ней абстрактную или конкретную науку, в обоих случаях «осуществление логических её возможностей» встречает неодолимые препятствия. Если мы остановимся на том, что это конкретная, историческая и описательная наука, как утверждает Гиддингс, то она должна включить в себя весь громадный фактический материал, собранный различными общественными науками в их многовековом развитии. Тут нельзя уже пробавляться жиденькими томиками с кое-откуда набранным содержанием; социология в этой форме может быть изложена только в многотомных сочинениях, обнимающих все отрасли человеческого знания, касающегося: общественных отношений. Ни один серьёзный учёный, конечно, не возьмется за такую работу, превышающую силы отдельного человека. Сами социологи, когда они берутся излагать свою конкретную науку, отнюдь не пытаются осилить весь фактический материал. Оставаясь в области чаяний, они довольствуются скудными извлечениями наобум выхваченных фактов из новейших исследований, преимущественно о первобытной культуре человечества. Если отбросить эти никому не нужные и ничего не доказывающие компиляции, то ничего не останется, кроме нескольких общих мест и ни на чём не основанных рассуждений.

С другой стороны, если мы будет смотреть на социологию как на абстрактную науку, исследующую общие начала общежития и долженствующую служить руководством для всех частных наук, касающихся человеческих обществ, то здесь возникают затруднения своего рода. Спрашивается: откуда взять эти общие начала? Они могут быть добыты двояким путем: посредством индукции и посредством дедукции. Положительная философия, опирающаяся на опыт, очевидно, должна избрать первый путь. Но тогда приходится изучить все отдельные науки, свести их к единству и извлечь из них то, что в них есть общего и достоверного. В таком только случае общие начала будут стоять на прочном основании всесторонне исследованных и логически связанных фактических данных. Таково непременное требование истинно научной индукции. Нечего говорить о том, что никто из современных социологов не думал предпринимать подобного труда. Кто знаком с современным состоянием различных общественных наук, тот знает, что эта задача даже и неисполнима. В настоящее время она менее возможна, нежели когда-либо, ибо с упадком философии все основания, на которых строились отдельные науки, расшатаны и подвергнуты сомнению. Позитивисты прямо заявляют, что надо всё здание перестроить заново, откинув всё, что носит на себе печать метафизики. Для исполнения такой задачи строго научным образом требуется работа многих поколений: надо осилить весь фактический материал, утвердить его на непоколебимых основаниях, и тогда уже извлечь из него общие начала, которые должны служить исходной точкой социологии. При таких условиях о социологии как науке в настоящее время не может быть речи, она является не более, как чаянием отдалённого будущего.

Остаётся, следовательно, идти путём дедуктивными, который гораздо проще и легче, особенно если не быть слишком взыскательным насчёт логики. Но откуда же взять общие начала? Так как частные общественные науки их не дают, а метафизика отвергнута, то приходится заимствовать их из других наук, пришедших к более или менее достоверным выводам. Такой приём был указан уже Огюстом Контом, и по этому пути последовали многие из новейших социологов. Однако он не привёл и не может привести ни к каким серьёзным результатам. Перенесение даже вполне достоверных начал из одной области в другую, где господствуют совершенно иные условия, всегда в значительной степени гадательно, а нередко приводит к прямо превратному пониманию вещей. Начала, управляющие известной областью, должны быть изучаемы в ней самой, а не приносимы извне, что ведёт к насильственному подчинению фактов совершенно чуждым им понятиям. Это и случается сплошь и рядом с социологами, которые заимствуют свои основные начала из других, более или менее близких к социологии наук, а именно из биологии и психологии.

Уже Конт указывал на биологию, как на такую науку, начала которой должны определять устройство и развитие человеческих обществ. Некоторые из новейших социологов решительно пошли по этому пути. Два биологических начала в особенности были приложены к явлениям общественной жизни: понятие об обществе как об организме, и провозглашённая Дарвином борьба за существование.

Первое начало не ново. Ещё в первой четверти нынешнего столетия понятия об организме и об органическом развитии были выработаны философской школой Шеллинга, в особенности же Аренсом; историческая школа, со своей стороны, противополагала органическое развитие права всякому произвольному законодательству. Позднее, даже основательные юристы, как Блунчли, прибегали к такого рода уподоблениям, и далеко не всегда уместно. Но так как эти сравнения и метафоры не имели влияния на содержание учения, то они оставались безвредными. Существенны были общие понятия об организме, как об отношении целого и частей, отличном от чисто внешнего, механического сочетания, и о развитии, как естественном росте сознания, в противоположность извне наложенным формам. Эти понятия, при должных оговорках, могли быть с пользой усвоены наукой. Но совсем иначе взглянули на это последователи положительной философии. Общие начала они отвергают, как продукт метафизики; для них важны явления, и они понятие об организме прилагают к обществу не в виде сравнения, а как нечто реальное. Метафоры превращаются в действительные явления жизни. Не только целое общество понимается как организм, но отдельные лица уподобляются клеточкам, а их соединения – тканям; проводятся аналогии различных органов и функций, при этом составными частями общественного организма признаются не только живые существа, но и материальные принадлежности, дороги, дома, топливо и т. п. Из всех этих чисто фантастических построений, которые далеко оставляют за собой старую метафизику, делаются мнимо научные выводы об отношениях лица к обществу, причём с одинаковым правдоподобием можно утверждать полное поглощение лица обществом и отстаивать индивидуалистическую точку зрения. Образцами того и другого могут служить, с одной стороны, многотомное сочинение бывшего профессора политической экономии и министра Австрийской империи Шеффле «Строение и жизнь общественного тела», с другой стороны – «Начала социологии» самого видного из современных философов эмпириков, Герберта Спенсера. С научной точки зрения оба представляют только ряд бесконечных фантазий.

Ещё менее приложимо начало борьбы за существование. Даже и в области биологии это начало как источник развития остаётся голой гипотезой, которая не находит подтверждения в фактах. Никто никогда не видал, чтобы организмы изменялись под влиянием борьбы за существование. Те видоизменения, которые производятся путём искусственного подбора и которые служили точкой отправления для Дарвина, совершаются именно вследствие того, что животные и растения изымаются из влияния борьбы за существование; как скоро они предоставлены себе, они возвращаются к нормальному типу. Плохим оправданием отсутствия фактов служат те громадные периоды времени, которые будто бы необходимы для того, чтобы произвести и упрочить самые маленькие изменения. Это только жалкое убежище незнания. Искусственный подбор действует успешно в весьма короткие периоды времени, а природа, по признанию самого Дарвина, обладает несравненно большими средствами, нежели человек. Если, несмотря на это, не замечается никакого превращения низших организмов в высшие, в силу кипящей всюду борьбы за существование, то, значит, ничего подобного нет. Вся эта теория построена не на фактических, а на чисто логических основаниях; но и логика тут плохая. Говорят, что перевес в борьбе за существование всегда имеет организм, наиболее к ней приспособленный, а так как организмы изменчивы и свойства предков передаются потомкам, то случайно появившиеся признаки, полезные организму, упрочиваются наследственностью и, таким образом, служат источником всё высшего и высшего развития. Это выражается краткой формулой, что остаётся в живых организм, наиболее приспособленный к жизненным условиям; остальные погибают. Но почему же, однако, наиболее приспособленными к разнообразным и изменчивым условиям жизни мы должны считать именно совершеннейшие, т. е. самые сложные организмы? Казалось бы, напротив, высшие организмы требуют и высших условий, тогда как низшие довольствуются меньшим и выдерживают больше; поэтому они сохраняются там, где высшие погибают. К этому присоединяется то, что чем выше организм, тем менее он размножается, тогда как размножение низших не знает пределов; при борьбе, переходящей от поколения к поколению, количество в конце концов неизбежно будет иметь перевес над качеством. Ничтожные бактерии могут истребить многие тысячи самых совершенных организмов. Если последние, несмотря на это, сохраняются, если мы в ряде органических существ замечаем переход от низших форм к высшим, то это показывает, что тут действуют иные начала, способствующие сохранению и развитию организмов, несмотря на борьбу за существование. Сам Дарвин сознаётся, что при нынешнем состоянии науки непонятно, в силу чего низшие организмы могут восходить на высшую ступень; но этим самым опровергается вся его теория.

Ещё менее эта теория применима к общественной жизни. Что борьба составляет одно из обычных в ней явлений, в этом никто никогда не сомневался; это – факт для всех очевидный. Несомненно и то, что человеческое развитие происходит путём борьбы; вся история ею наполнена. Но задача человеческих обществ состоит именно в том, чтобы умерить эту борьбу и привести враждующие силы к соглашению. Государство устроено для того, чтобы люди не истребляли друг друга в борьбе за существование. Обширная отрасль общественной деятельности, благотворительность, имеет целью поддержать слабейших в этой борьбе и не дать им погибнуть. Даже в международных отношениях, где нет высшей власти, господствующей над борющимися сторонами, происходят переговоры, сделки, союзы, нередко устраняющие борьбу и не дающие праву силы разыграться на просторе. Обо всем этом в животном царстве нет и помину. Поэтому приложение к человеческим обществам начала борьбы за существование есть не что иное как перенесение плохой гипотезы из области биологии в такую среду, где господствуют совершенно иные элементы и стремления. В истории человечества существенное значение имеет не процесс борьбы, а те начала, которые в ней проявляются и которые часто не имеют ничего общего с материальным существованием.

Многие социологи сами это сознают, а потому хотят основать свою науку не на биологии, а на психологии, частью личной, а ещё более – коллективной, наследующей явления масс. Эта область, бесспорно, гораздо ближе к общественным явлениям, нежели биология. Психология могла бы дать драгоценный материал науке об обществе, если бы она сама стояла на прочных основаниях; но именно этого нет. Современная психология, подобно всем другим наукам, отреклась от метафизики, а как скоро мы стали на эту точку зрения, так нет ни малейшей возможности понять что-нибудь в душе человека, которая имеет по преимуществу метафизическую природу и полна метафизических представлений. Само понятие о душе и связанное с ним понятие о субъекте, о человеческом «я», понятие, краеугольное для права, для нравственности и для всех общественных наук, отвергается как продукт устарелой метафизики. Для эмпирической психологии, ныне господствующей, субъект вовсе не существует, а есть только ряд явлений, или ощущаемых нами состояний, связанных общим законом, определяющим их последовательность. Но при таком взгляде всё для нас делается непонятным. Милль, придя путём анализа к этому заключению, сам приходит в недоумение: каким образом ряд состояний может помнить себя как прошлое и предвидеть себя как будущее? Ещё менее очевидно можно ряду состояний приписать какие-нибудь права или предъявлять к нему какие-нибудь нравственные требования. Если в теоретической области мы можем успокоиться на том, что это – тайна природы, вечно нам недоступная, то в практической сфере мы не вправе из этой тайны делать какие бы то ни было выводы, да ещё вдобавок обязательные для других. Пока психология не знает даже, существует ли субъект или нет, она не в состояния дать никаких начал для общественных наук.

Ещё менее может социология почерпнуть из коллективной психологии. Личная психология имеет по крайней мере значительное количество собранного материала, а тут и этого нет. Сами социологи признаются, что, «к сожалению, коллективная психология едва только зарождается». Нужно очень много смелости, чтобы строить совершенно новую науку на едва зарождающейся другой науке. Но отвага социологов не знает пределов. Там, где отсутствуют научные требования, определяющие границы блужданию фантазии, там последняя может разыграться на просторе. Можно себе представить, что из этого выходит. Рациональные начала, под именем метафизики, выкинуты за борт, а фактический материал не собран. Остаётся выдернуть наобум какое-нибудь явление и постараться свести к нему все остальные. Это и делают современные социологи. Но так как явлений много и они весьма разнообразны, а оснований для выбора нет никаких, и каждый делает это по своему личному, случайному внушению, то и выходит полнейшая разноголосица. Один видит основной общественный фактор в договоре; другой, напротив, в принудительном действии внешних сил; третий ищет основного общественного мотива в подражании, четвертый – в экономических отношениях. Пятый, новейший, отвергает все эти объяснения как негодные и признаёт необходимость отправляться «от нового данного, которое доселе безуспешно искали, но которое не может долее оставаться незамеченным». Он утверждает, что «социология должна отныне идти по правильному пути, по той же причине, как Г.?Спенсер говорит, что человечество, в конце концов, идёт правильно, потому что оно испробовало все возможные способы идти ложным путем». Это новое, доселе незамеченное никем начало есть сознание рода (the consciousness of kind) то есть, «состояние сознания, в котором какое-нибудь существо признаёт другое сознающее существо, как одного рода с собой». Но когда мы хотим выяснить себе, что такое это сознание рода, мы остаёмся в полном недоумении. Признаётся, что это – основной социальный фактор, совпадающий с возможным обществом; но при этом он не только отличается от чисто экономических, политических и религиозных мотивов, но и постоянно приходит с ними в столкновение. Однако это и не сознание племенного сродства или народного единства, как можно было бы думать; сознание рода выражается «в классовых инстинктах и предрассудках», которые связывают политические партии гораздо сильнее, нежели мнения или интересы. Не по убеждению, а в силу «сознания рода» монархист чувствует себя ближе к монархисту, нежели к республиканцу. С другой стороны, «сознание рода всегда присуще, чтобы соединить тех, убеждения которых разнятся, и разделить тех, убеждения которых согласны». В явлениях тотемизма (т. е. поклонения символическим животным у диких народов), сознание рода связывает человека не только с совершенно чуждыми ему людьми, но даже с существами животного и растительного царства гораздо теснее, нежели с ближайшими друзьями. Спрашивается: что же, наконец, такое это новое, доселе незамеченное начало, в силу которого социология должна, в конце концов, идти правильным путем? Последнее слово социологии погружает нас в непроницаемый мрак.

За недостатком собственных начал, социологи не гнушаются и продуктами метафизики. Те самые, которые отвергают последнюю, как устаревший хлам, тем не менее, возвеличивают вытекшее из философии XVIII века Объявление прав человека и гражданина , как одно из драгоценнейших приобретений человечества: «В признании прав человека и гражданина, – говорят они, – эта философия была, безусловно, права». Каким образом можно считать метафизику чистой фантазией, а её произведения признавать безусловной истиной, это остаётся тайной для человека, привыкшего связывать свои мысли. Но социологи как-то умеют с этим справляться.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.