III
III
Бельгийский закон, пишет Принс, допускает одиночное заключение. Его цель – способствовать нравственному возрождению преступника, устраняя его от вредного влияния других арестантов и оставляя его лишь в обществе честных людей.
Но везде, на всем свете – это теория. Посмотрим, однако, на действительность. Повсюду предполагаемые реформаторы, которые должны служить для заключенных образцом здоровых элементов общества, суть тюремные служители, то есть, вообще говоря, преданные своему делу люди, но набранные из того же слоя общества, к которому принадлежал и осужденный; иногда это выбитые из колеи люди, не имеющие занятий, вынужденные служить за ничтожное жалованье, едва достаточное для прокормления семьи; они сами живут почти так же, как живет заключенный.
Нигде этот персонал, не оплачиваемый так, как он того заслуживает, не набирается из кого следует. К тому же число надзирателей всегда недостаточно. По теории на каждого арестанта нужно было бы иметь несколько надзирателей, преданных делу возрождения падших и неуклонно трудящихся; взамен того на 25–30 арестантов приходится один надзиратель. Эти надзиратели по необходимости успевают только заглянуть в одиночную камеру, осмотреть работу заключенных и проверить, соблюдаются ли установленные правила.
Прибавьте к этому быстрый обход наставника или священника, и вы получите все, к чему сводятся усилия к нравственному возрождению и улучшению преступников.
Госпиталь для нравственно-больных, образцовое учреждение, о котором, быть может, мечтали квакеры Говард и Дюпетье, еще очень далек от нас. Теперь у нас царят одиночное заключение и сухой формализм; а разве мыслимо, чтобы человек низшего класса мог возродиться только под влиянием одиночного заключения и дисциплины?
Одиночество, на которое осуждаем мы себя добровольно, – о, конечно, оно может возвысить душу поэта, которому опротивел весь свет и который ищет убежища в жилище идеалов. Но для несчастного преступника одиночество имеет последствием то, что он предоставляется вполне во власть своему скудному воображению и другим инстинктам и нравственно падает все ниже и ниже.
Большинству бродяг, людей, выбитых из колеи, нравственно расшатанных, наполняющих тюрьмы, недоставало порядочной среды, примеров солидной нравственной поддержки, может быть, привязанности. А в них убивают последнюю искру общественного инстинкта и мечтают заменить и общественную среду, и все, чего им недостает, кратким посещением надзирателей, набранных из подонков общества.
Разве детей, которых учат ходить, держат постоянно на помочах и внушают боязнь упасть и необходимость опираться на других?
Разве мыслимо приучить человека к общественной жизни, заключая его в одиночную камеру, то есть антитезу общественности, лишая его всякой нравственной гимнастики, регулируя до малейших деталей весь его день с утра до вечера, все его движения и даже мысли? Не значит ли это ставить его вне житейских условий и отучать его от пользования свободой, к которой его следовало бы приучать? Как, под предлогом нравственного перевоспитания, заключают в тесную камеру дюжего крестьянина, привыкшего к простору полей и тяжелой крестьянской работе; ему дают какую-нибудь ничтожную работу, совершенно недостаточную соразмерно с его физической силой; его предоставляют на попечение надзирателей, стоящих иногда ниже его по социальному положению; так держат заключенного долгие годы, и когда его тело и ум потеряли всякую гибкость, перед ним открывают тюремные ворота, чтобы выбросить его, ослабленного и безоружного в борьбе за существование. Не говорим уже о том, что всякое наказание с течением времени теряет свою тяжесть, и наступает время, когда пребывание в тюрьме, становясь привычкой, теряет всякое положительное значение.
Не надо забывать, что, конечно, в тюрьмах находятся неисправимые, испорченные рецидивисты, отбросы больших городов, которых необходимо изолировать, но также находится много преступников, ничем не отличающихся от других людей, живущих в тех же самых условиях вне тюрьмы.
Разве не от случайного состава присяжных зависит иногда свобода или заточение гражданина? Разве мы не видим, что преступления из ревности, совершенные при совершенно одинаковых условиях, оканчиваются то оправданием, то осуждением? Разумно ли, спрашиваю я еще раз, применять такие противоестественные меры к людям, ничем не отличающимся от нас? Если бы речь была о том, чтобы сделать из них хороших учеников, хороших солдат или работников, разве мы стали бы применять способ продолжительного одиночного заключения? Каким же образом способ, осужденный ежедневной житейской практикой, становится полезным с того дня, когда суд произнес свой приговор?
Физиологический и нравственный вред долгого одиночества очевиден; этот вред стараются смягчить величайшей гуманностью – во внешних приемах, часто доходя до того, что из боязни нанести ущерб хорошим людям доводят филантропию по отношению к дурным людям просто до абсурда.
В Голландии, например, в Хорне заключенные получают утром для утреннего туалета горячую и холодную воду; к их услугам рекреационный зал и игра в домино; в день именин короля для них устраивается фейерверк. В Америке, в Эльмире арестантам доставляются музыкальные развлечения; в Томастоне им разрешают устраивать митинг для протеста против смертной казни; в Иллинойсе они получают пудинги, бисквиты, пирожное, мед. Словом, удаляются от истинной справедливости настолько же далеко, насколько были от нее далеки старые поборники пыток.
Из всего предыдущего видно, в какой мере необходимо изменить наши взгляды на тюремное заключение; насколько необходимо юристам знакомиться через непосредственное общение с преступниками, с их истинными наклонностями, прежде чем устанавливать закон.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.