Побег из русской «бастилии»
Побег из русской «бастилии»
Петр Алексеевич Кропоткин родился в 1842 году в Москве в семье аристократа, принадлежавшего к древнему княжескому роду. Генерал имел 1200 душ крепостных. При желании он мог сделать с ними все, что угодно: приказать высечь, продать, женить по своему усмотрению… Несчастные крепостные работали день и ночь, находясь в полной власти жестокого самодура.
Казалось бы, маленький Петя должен был вырасти в точности таким, как и его отец, – тираном и деспотом, ни во что не ставящим человеческую жизнь. Обстановка, в которой рос мальчик, этому только способствовала. Однако, будучи еще маленьким, всеми силами детской души он противился тому, что окружало его, сознательно стремясь оставаться самим собой – быть человеком… И в детстве, и впоследствии он никогда не изменял этому принципу.
Умный, добрый учитель мальчика не давал росткам высокой моральной нравственности зачахнуть в затхлой атмосфере отцовского дома и старался воспитать в мальчике самые лучшие черты характера, присущие настоящему человеку, которым хотел стать Петя. Видя в нем задатки такой личности, наставник, как только мог, способствовал ее развитию.
Петя учился в московской гимназии, когда по указанию царя его зачислили в Пажеский Его Величества Императорский корпус – самое престижное и привилегированное тогда учебное заведение в Петербурге. Ему как воспитаннику Пажеского корпуса было предопределено блестящее будущее – карьера министра или генерала, так как в Пажеском корпусе готовили придворных, будущих приближенных царя.
Порой было нелегко находиться среди старших учеников и не трусить, уподобившись некоторым воспитанникам. Однажды старшие ученики избили новичка Петю, отказавшегося караулить в коридоре, чтобы их не застали, когда они будут курить. Жестоко избитый, но несломленный, он не поддавался произволу, царившему в корпусе. Петя Кропоткин никому не позволял помыкать собой или проявлять в отношении себя несправедливость – ни остальным воспитанникам, ни преподавателям. Ему было очень непросто отстаивать достоинство собственной личности, свои принципы, не совпадающие с мнением окружающих. Но в самые трудные минуты Петя вспоминал о матери. Он был еще совсем маленьким, когда она умерла, но крепостные много ему о ней рассказывали. Они любили добрую госпожу и хранили память о ней.
Воспитанник Петр Кропоткин прекрасно учился, презирая бессмысленную зубрежку и стремясь во всем разобраться самостоятельно, будь то явления природы или факты из истории разных народов. Скоро его как первого ученика назначили камер-пажом самого царя. Он стал часто бывать во дворце.
Однако Кропоткин презрел придворную роскошь и, окончив в 1862 году Пажеский корпус, уехал в Сибирь, предпочтя блестящей карьере работу во благо России и воплощение в жизнь своих идей. С 1864 по 1867 год он путешествовал по неизученным районам Восточной Сибири, служил в Амурском казачьем войске, а затем чиновником особых поручений. Впрочем, вскоре Кропоткин понял, что один в поле не воин и что, пока в России властвует самодержец, народ так и будет влачить нищее, жалкое существование.
П. Кропоткин
Видя бесплодность своих попыток облегчить жизнь людям, Кропоткин вернулся в Петербург, решив попробовать себя на другом поприще. Он поступил в университет и, занявшись наукой, за несколько лет успел стать крупным ученым, геолого-географом. И снова разочарование – нет, не в своей деятельности, а в ее бесплодности, бесполезности для народа. Кропоткин пришел к выводу, что никакие научные открытия не сделают народ счастливым, пока этому препятствует самодержавие в лице царя; следовательно, единственное, что можно сделать, – это свергнуть его.
Так сын богатого князя избрал для себя путь, отличный от того, что был уготован ему судьбой. Еще в Пажеском корпусе сложились его демократические взгляды, которые потом получили дальнейшее развитие в Сибири, где он наблюдал жизнь народа, был свидетелем полевого военного суда в Иркутске над участниками восстания. Позднее, после посещения Западной Европы, знакомства с деятельностью Парижской коммуны в 1871 году, чтения социалистической литературы, его взгляды приобрели революционный характер.
А в мае 1872 года Кропоткин вернулся в Россию, где сошелся с самой передовой молодежью, цели которой совпадали и с его целями. И пусть пути достижения этой стремления были ошибочны, а действия неверны, но эти люди свято верили в правильность выбранного пути и хотели сделать все возможное для того, чтобы справедливость восторжествовала и русский народ мог жить с поднятой головой.
Впоследствии имена людей, состоявших в кропоткинском кружке, стали известны всему миру. Среди них и Софья Перовская, организовавшая покушение на Александра II и жестоко поплатившаяся за это собственной жизнью, и Николай Морозов, видный ученый, при советской власти просидевший более двадцати пяти лет в тюрьме, и многие другие…
Без света и тепла, в тесных каморках, в темноте душных лачуг молодые люди, всецело охваченные идеей помочь народу, рассказывали о социализме, призывали бороться за свои права, за справедливость, а значит, бороться против царя.
Ради счастья русского народа Петр Кропоткин отказался от карьеры и богатства, от любимой науки и своей свободы.
В марте 1874 года П. А. Кропоткин был выслежен царской полицией, арестован и посажен в тюрьму. Его заточили в Петропавловскую крепость, каменные стены которой уже два века подряд становились местом смерти лучших умов России – убитых, замученных, погребенных заживо людей, стремившихся выполнить все ту же великую миссию освобождения русского народа из-под гнета царя. Еще декабристы сумели по достоинству оценить эту русскую «бастилию», как называли Петропавловскую крепость. Побывало здесь и множество писателей: Чернышевский, Рылеев, Шевченко, Достоевский, Бакунин, Писарев. Ходили слухи, что Александр II на всю жизнь заточил здесь нескольких человек потому, что те знали такие дворцовые тайны, которых непосвященным знать не следовало. Петру Кропоткину ничего не оставалось, как брать пример с людей, которые, несмотря ни на что, выжили, перенеся все мучения, и вышли из крепости еще более энергичными и преисполненными решимости продолжать борьбу.
Как и всякий узник, Кропоткин первым делом осмотрел камеру, в которой ему предстояло провести неизвестно сколько времени, может быть несколько лет. Камера находилась в юго-западном углу крепости, как определил Петр, ориентируясь на положение высокой трубы Монетного двора. Это здание было не бастионом, а редутом, то есть местом, где были установлены пушки. Следовательно, помещение это было предназначено для большой пушки, а окно являлось амбразурой. Оно было расположено на такой высоте, что узник с трудом мог достать до него рукой. Два стекла с железными рамами и решеткой едва пропускали свет, а солнечные лучи и вовсе туда не проникали. Из окна была видна только внешняя крепостная стена, ничего, кроме тоски, не вызывавшая при взгляде на нее – такой она была толщины. Из мебели в камере находились железная кровать и табурет. Обои были наклеены на полотно, за которым следовали проволочная сетка, войлок и камень. Пищу подавали через квадратное отверстие со стеклянным глазком, прорезанное в дубовой двери и закрывавшееся особым щитком. Таким образом часовой мог в любое время посмотреть, чем в данную минуту занимается заключенный. Каждый раз, когда часовой подкрадывался к двери, слышен был скрип его сапог, и Кропоткин неоднократно пытался заговорить с ним, но всякий раз безрезультатно.
Постепенно мертвая тишина в камере начинала действовать на нервы узнику. Такое безмолвие неумолимо давит на человека и в конце концов сводит его с ума. Петр Кропоткин попробовал петь, но тут же послышался грубый окрик часового. Тогда узник подумал, что нельзя терять физическую форму, а для того нужно каждый день делать хотя бы простейшие упражнения.
Спустя несколько дней, которые Кропоткин отсидел в своей камере, к нему пришел смотритель и предложил книги, а вот в письменных принадлежностях заключенному отказали, потому как перья и чернила выдавались только по личному разрешению царя.
Однако Кропоткин не мог удовлетворяться одним только чтением – ему нужно было творить, сочинять, выражая обдуманные мысли словами на бумаге, которой, увы, не было. Деятельный мозг Петра Алексеевича, привыкший постоянно работать, с трудом воспринимал вынужденное бездействие. Арестант надумал составить очерки из русской истории, в уме начал сочинять завязку сюжета, придумывать действующих лиц, а затем повторял себе все это постоянно, чтобы не забыть. Неизвестно, как долго мог бы выдержать мозг Кропоткина такую напряженную работу, если бы не его старший брат Александр, выхлопотавший у царя разрешение выдать своему родственнику все небходимое для письменной работы.
При аресте брата Александр находился в Цюрихе. Он не мог жить в России, где все было противно его открытой, искренней, прямодушной и свободолюбивой натуре. Александр не выносил лжи и обмана и страшно тяготился действительностью, тем, что думать можно было только то, что велят, говорить с опаской, читать что дают. Потому и уехал он за границу, где можно было открыто выражать свои мысли. В России же ему не удалось найти общий язык ни с интеллигенцией, ни с революционной молодежью.
Первых он презирал за их эзоповский язык, которым по обыкновению выражались писатели того времени, за покорность существующим порядкам, за любовь к комфорту, к которому был равнодушен, за легкомысленное безразличие по отношению к великой драме, разыгрывавшейся во Франции. А молодежь, хотя и являлась живой, волнующейся средой, бурно реагирующей на всякие события в общественно-политической жизни, но либо рвалась в народ, либо представляла собой умников, позволявших себе судить о самых сложных явлениях и событиях в жизни общества по двум-трем прочитанным книгам и считавших, что с такой «невежественною толпою ничего не поделаешь».
Когда-то Кропоткин из Швейцарии написал Саше о чудесной жизни, с восторгом рассказывал о хорошем климате, способствовавшем здоровью, о вольности, которой ничто не препятствует. И старший брат его решил перебраться в Цюрих, покинув вконец опостылевший Петербург. В Россию же он и не думал возвращаться, если бы не арест Петра. Бросив все – вольную жизнь, работу, он приехал в Петербург, чтобы сделать все возможное, лишь бы облегчить существование любимого брата в тюрьме.
Между тем однажды утром Кропоткину принесли платье, велели одеться и, не отвечая на его вопросы, вывели во двор и усадили в карету. Для Петра Александровича, шесть месяцев пробывшего в заточении в темной камере, это был почти праздник: вывезли из крепости, провезли по городу, да еще и по Невскому проспекту.
А в уме его тем временем проносились мысли о побеге: «Вот бы, пока офицер дремлет, взять да и отворить дверцы кареты, выпрыгнуть и на всем скаку вскочить в карету к проезжающей мимо барыне на рысаках, запросто можно было бы скрыться от погони. Впрочем, настоящая барыня ни за что не примет, а какая-нибудь полусветская, пожалуй, и не откажется, если взмолиться хорошенько. А в общем все это фантазии. Вот если бы и правда кто-нибудь с запасной лошадью… Вот тут точно можно было бы умчаться».
Еще во время поездки Кропоткин смог узнать от офицера, что везут его в Третье отделение (собственной Его Императорского Величества канцелярии), то есть прямиком в руки высшей государственной полиции, нагонявшей в те времена страх и ужас на всю страну.
Наконец приехали. В помещении Третьего отделения Петра ждал Саша. Свидание проходило под наблюдением двух жандармов. Братья, взволнованные встречей, шептались друг с другом. Александр все время ругал жандармов, обзывая их ворами за то, что они украли кое-какие бумаги, документы, а Петр Алексеевич, как мог, пытался объяснить, что почти перед самым арестом перепрятал все это туда, где жандармы их не доищутся. Тот все горячился, тогда Петру тихонько, чтобы не услышали, пришлось шепнуть по-французски, что бумаги взяты не жандармами, волноваться не о чем.
Благодаря стараниям и хлопотам Саши, использовавшего помощь всех знакомых ученых, состоявших в Академии наук и Географическом обществе, Кропоткин наконец получил разрешение писать в крепости. Ему выдали необходимые книги, которые он просил, перо и бумагу, но лишь определенное количество листов.
Эти листы у заключенного должны были находиться постоянно, а письменные принадлежности, по выражению Александра II, выдавали только до солнечного заката, что вызывало горькую усмешку, так как зимой солнышко садилось в три часа дня. Но таково было распоряжение царя. В камеру вносили крошечную лампочку и уносили чернила и перья. Но Кропоткин и тут не давал себе сидеть без дела – у него же были книги.
Как бы то ни было, тюремная жизнь заключенного приобрела важную для него осмысленность существования. По его словам, он жил где бы то ни было, будь то подвал или каморка, где угодно и на чем угодно – хоть всю жизнь на хлебе и воде, только бы иметь возможность работать. И эта появившаяся возможность принесла ему невыразимое облегчение. Впрочем, такая привилегия была только у него: лишь немногие из заключенных, даже те, что сидели уже несколько лет, имели только грифельные доски. В условиях полнейшего уединения для них и это было радостью, но, по выражению самого Кропоткина, «каково писать, зная, что все будет стерто через несколько часов!»
В заключении Кропоткиным были написаны два тома отчета о его исследованиях в Финляндии, включая также основы ледниковой теории. Все это предназначалось для Географического общества и для Академии наук, которая и предоставила узнику превосходную библиотеку, куда входили «книги и карты, полное издание шведской геологической съемки, почти полная коллекция отчетов всех полярных путешествий».
Имея в своем распоряжении такую великолепную литературу, Кропоткин трудился, не покладая рук, вернее, не давая отдыха своему деятельному мозгу. За время своего заключения он написал целых два толстенных тома, один из которых напечатали при содействии Александра Кропоткина, а второй увидел свет только спустя 19 лет после побега ученого и революционера, пролежав все это время в Третьем отделении. А когда в 1895 году рукопись была найдена, ее передали Русскому географическому обществу, которое потом и переслало ее автору в Лондон.
Пусть у Петра Алексеевича были книги, бумага, но ничто не могло заменить ему живой человеческой речи. Сам узник писал, что вокруг царило «ужасающее безмолвие, нарушаемое только скрипом сапог часового да звоном часов на колокольне, колокола которой звонили, Господи, помилуй, каждую четверть часа по четыре раза. Каждый прошедший час – медленный перезвон, а затем колокол отбивал часы, за этим следовал „Коль славен наш господь в Сионе“. А в полдень отзванивали „Боже, царя храни“. Зимой же от резкой смены температур колокола фальшивили и отчаянно резали слух пять–шесть минут. Свободный человек в своих заботах почти не замечает этих обыденных звуков, а слуху заключенного в одиночной камере каждый удар колокола напоминает о бесполезно прожитой минуте, бесплодном существовании, о времени, которое проходит вдали от людей, живущих полной жизнью и радующихся ей. А ты сидишь тут, бесплодно прозябая в полном забвении, забытый всеми… Еще один удар колокола – еще один прожитый миг. И сколько будет этих мгновений, неумолимо складывающихся в минуты, часы… Сколько еще пройдет таких дней, годов, быть может, бесконечно много годов, пока о тебе вспомнят? Не знает никто – ни ты сам, ни тот, кому ты обязан этим мыслям, таким же бесплодным и бесполезным, как и твое существование…»
Много раз Кропоткин пробовал стучать во все стороны: направо, налево, в пол. Бесполезно: ответом было такое же невозмутимое молчание. Через несколько месяцев его перевели в камеру этажом ниже, так как верхний этаж то ли ремонтировали, то ли переделывали. И если из прежней камеры был виден хоть крошечный кусочек неба, то отсюда уже не было видно ничего, кроме крепостной стены, грязной и серой. Это кого угодно повергнет в тоску: изо дня в день одно и то же – даже голуби сюда не залетали ни разу. И еще труднее было Кропоткину здесь чертить свои карты…
Каждый день заключенного выводили на прогулку в маленький дворик. Прогулка заключалась в хождении по пятиугольному тротуарчику, где стояли два солдата из караула. Во дворе даже трава не росла. Только раз, увидев на южной стороне дворика несколько худеньких и немощных цветочков, пробившихся сквозь камни, Кропоткин подошел к ним, но тут же один из солдат сказал: «Пожалуйте на тротуар».
Иногда, правда очень редко, арестант видел девушку, выходившую из квартиры смотрителя, скорее всего его дочь. Она выходила так, чтобы не встречаться с заключенными. Чаще Кропоткин видел сына-кадета смотрителя, на вид которому было лет пятнадцать. Когда он замечал Петра Алексеевича, то всякий раз смотрел на него ласково, почти с любовью. Оказавшись на свободе, Кропоткин говорил потом, что мальчик, наверное, ко всем заключенным так относится, с симпатией и интересом. И правда, впоследствии он узнал потом в Женеве, что, едва став офицером, тот самый сын смотрителя присоединился к партии «Народная воля», помогал революционерам и заключенным, а потом был сослан в Восточную Сибирь, в Тунку.
Время тянулось медленно. Проходили однообразные дни, один за другим…Чтобы не потерять счет дням, Кропоткин сделал себе этакий самодельный календарь из кожаного футляра для очков, поверхность которого была разбита на ромбики. Делая палочку поперек ромбика, Петр всегда знал день недели и число.
О праздниках арестанты узнавали по пушечной пальбе. И когда однажды пушки начали палить отнюдь не в день праздника, Кропоткин с замиранием сердца прислушался и начал считать выстрелы: если сто один – царь умер. Но, увы, прозвучал тридцать один выстрел – это означало прибавление царской семьи, родился ребенок.
Настала зима, и стали топить, да так жарко, что в каземате становилось, словно в бане. Кропоткин задыхался из-за паров теплого воздуха, но его просьбы открыть вьюшку охранники выполняли очень и очень неохотно, да и то не всегда. Ему говорили, что тогда будет сыро, скорее, даже мокро, но Кропоткину было легче перенести сырость, чем невыносимый угар, и в конце концов он добился того, чтобы вьюшку в печи открывали почаще. Впрочем, и от этого тоже было радости мало: обои становились мокрыми, словно их и вправду водой облили.
А ночью было невыносимо холодно, и Кропоткин, страдавший от ревматизма, очень мучился от жестокой боли в коленях. «Баня» превращалась в «погреб». Весь жар к этому времени улетучивался, в каземат проникал холодный воздух, и от пронизывающего холода не спасали легкие одеяла, к тому же пропитавшиеся сыростью. Мокрым становилось все: постель, одежда, даже борода, начинали жутко ныть кости. Кропоткин не раз спрашивал смотрителя о причине холода, тот обещал как-нибудь зайти ночью и пришел – абсолютно пьяный. А потом Кропоткин в Николаевском госпитале узнал от караульных солдат, что они пьянствовали вместе с караульным. Скорее всего, когда они выходили проветриться, холодный воздух и шел из коридора в каземат.
Зима шла своим чередом, дни становились еще темнее: иной раз в десять утра еще ничего не было видно, а в два часа дня уже было темно. Если же дни были сумрачные и в каземате становилось совсем мрачно, так же было и на душе.
И тут Кропоткин узнал горестную весть: арестовали Сашу. Он приезжал на свидание к Петру 21 декабря вместе с Леной, их сестрой. Все трое сильно разволновались. Обычно, если заключенным дают свидание с родными через долгие промежутки времени, и для одних и для других это очень мучительно. Каково видеть любимые, дорогие лица, слышать их голоса и знать, что через несколько минут все это исчезнет и будет все по-прежнему. И невозможен никакой доверительный разговор между двумя близкими людьми, когда рядом стоит посторонний человек, охранник.
Они уже прощались, тайком передавая друг другу записки, и в этот момент Петр выронил свою. Сердце похолодело от ужаса, но, казалось, смотритель ничего не заметил. Петр специально вышел с Леной и стоял у окна. Рядом с ними был и смотритель. А Саша будто случайно задержался, на самом деле он лихорадочно искал на полу крошечный сверточек темного цвета. Вышел и кивнул головой брату: «Нашел».
Встреча оставила горький осадок в сердце Петра Алексеевича. Нехорошо и смутно было на душе, словно предчувствовал он, что произойдет. Не получив письма от брата насчет книги, что должны были напечатать, Кропоткин уже встревожился – это был нехороший знак. «Арестовали»,– думал он, и эта мысль свинцовым камнем давила на него непрестанно.
Проходила неделя за неделей, Кропоткин продолжал все более и более волноваться за брата. Наконец до него дошли вести, что Александр написал письмо революционеру Лаврову, за что и был арестован. Позже он узнал, как обстояло дело. Оказывается, в том злополучном письме брат открыто бранил русский деспотизм: писал о произволе, творившемся в России, о поголовных арестах, о том, что пошатнулось здоровье Петра. На почте письмо было перехвачено Третьим отделением, а затем последовал обыск – прямо в сочельник.
Ворвавшись в квартиру около полуночи, с полдюжины человек устроили настоящий разгром, перевернув все вверх дном, вытащив из постели даже больного ребенка. Естественно, они ничего не нашли, потому как искать было нечего. Александр, до глубины души возмутившись этим обыском, со свойственной ему прямотой мрачно процедил сквозь зубы одному из жандармских офицеров: «Против вас, капитан, я не могу питать неудовольствия: вы получили такое ничтожное образование, что едва понимаете, что творите. Но вы, милостивый государь, – теперь уже обращаясь к прокурору, – вы знаете, какую роль играете во всем этом. Вы получили университетское образование. Вы знаете закон и знаете, что попираете закон, какой он ни на есть, и прикрываете вашим присутствием беззаконие вот этих людей. Вы, милостивый государь, попросту мерзавец».
Подобного оскорбления блюстители порядка стерпеть не могли, в результате чего Александра продержали под стражей до мая, хотя единственной уликой против него было то злополучное письмо. А затем ему объявили, что он едет в ссылку в Сибирь. В это время последние дни доживал третий ребенок брата, тоже погубленный чахоткой. Гордый Александр, никогда не унижавшийся перед врагами какой-нибудь просьбой, умолял отпустить его попрощаться с умиравшим ребенком. Но в этом ему было отказано.
А впереди ждала Сибирь. На жалобу, поданную Александром министру внутренних дел, пришел ответ, что он не имеет права вмешиваться в постановление шефа жандармов. Жалоба сенату осталась без ответа. Через два года царю от имени их сестры Елены было подано прошение, врученное лично двоюродным братом Кропоткиных Дмитрием, харьковским генерал-губернатором и флигель-адъютантом Александра II. Однако российский император ответил лишь одно: «Пусть посидит!» Пробыв в Сибири 20 лет, Александр Кропоткин больше уже в Петербург не вернулся.
Тем временем деятельность революционных кружков приобрела еще больший размах. Жандармам не хватало времени и людей, чтобы ловить всех, кто активно и почти открыто пропагандировал революционное движение, подстрекая народ к бунту. Примерно полторы тысячи революционеров все-таки арестовали, и тюрьмы начали пополняться новыми узниками.
Вскоре новички прибыли и в Трубецкой бастион Петропавловской крепости, где сидел Кропоткин. Между ним и его соседями была установлена связь с помощью перестукивания – азбуки, которую придумал еще декабрист Бестужев. Оказалось, что за левой стеной томился друг Кропоткина Сердюков, а внизу – крестьянин Говоруха. И если интеллигентный человек мог выдержать заключение благодаря разрешению читать и писать, то как же тяжела была неволя для безграмотного крестьянина, привыкшего всю жизнь заниматься физическим трудом. Кропоткину и Сердюкову пришлось быть свидетелями того, как он медленно сходил с ума. Конечно же, этот случай не прошел бесследно для психики Сердюкова. Он вышел на свободу через четыре года и застрелился.
Однажды к Кропоткину наведался брат царя – великий князь Николай Николаевич, который знал заключенного лично. Он разговаривал с ним благодушно, по-дружески, сначала не выказывая своих намерений. После нескольких ничего не значавших фраз Николай Николаевич сказал Петру: «Да ты пойми, Кропоткин, я говорю с тобой не как судебный следователь, а совсем как частный человек». Однако ответ Кропоткина был краток, и смысл его заключался в том, что Николай Николаевич никогда не станет для него частным человеком, так как он к нему может относиться лишь как к официальному лицу.
Еще несколько попыток Николая Николаевича узнать у Кропоткина необходимые сведения закончились ничем, и в конце концов первый, раздраженный своей неудачей, заметил узнику: «Как ты мог иметь что-нибудь общее со всеми этими людьми, с мужиками и разночинцами?» И тогда Кропоткин резко ответил: «Я вам уже сказал, что дал свои показания судебному следователю».
Прошло уже два года, а в деле Кропоткина так никакой ясности и не появилось. Однажды его вызвали к жандармскому полковнику Новицкому, который прочитал ему конец брошюрки «Пугачевщина» Л. А. Тихомирова, написанной Кропоткиным по решению кружка, спросив потом, точно ли эта рукопись принадлежит заключенному. Стали прощаться. Новицкий, человек умный и ничуть не злой, на прощание сказал: «Ах, князь, я уважаю вас, глубоко уважаю за ваш отказ давать показания. Но если бы вы только знали, какой вред вы себе делаете. Я не смею говорить, но одно говорю – ужасный».
По прошествии некоторого времени Кропоткина вызвали еще раз, пытаясь обманом узнать текст одной из записок, которую он написал, но отправить не успел. Новицкий говорил ему, что, хотя шифр был прост, они не смогли прочитать текст ни этой записки, ни писем, пока не нашли ключ к шифру у некоего Войнаральского, вхожего в кружок революционеров. После вопроса Кропоткина, зачем же тогда было спрашивать его, Новицкий не нашелся, что ответить, лишь пробормотав: «Да… вот и перевод вашей записки…»
Кропоткин ответил, что читать и проверять его он не намерен. На этом его разговор с полковником завершился.
Впоследствии, уже из дома предварительного заключения, Петра Алексеевича водили к прокурору Шубину. Тот сообщил, что теперь он должен ознакомить его со всеми имеющимися показаниями, которых, впрочем, оказалось не так уж и много. Одним из них было заявление молодого рабочего, который сказал, что подсудимый действительно читал им лекции с целью революционной пропаганды. Были показания мужика и двух ткачей, чья болтовня являлась полнейшей выдумкой. Эти лгуны утверждали, что Кропоткин говорил им, что «царя убить», «всех долой», тогда как Кропоткин вообще не разговаривал с ними о чем-то подобном. После слов Кропоткина, что он и сам таких свидетелей найти может за двадцать пять рублей, Шубин спросил: «А кто же это, позвольте спросить, будет им платить?» «Вы», – ответил ему спокойно Кропоткин.
Дальше была та же самая рукопись «Пугачевщины», протоколы о программе революционеров, а также показания заводских рабочих, что никаких революционных лекций он им не читал и что ткачей он просто ругал за промотанные деньги, данные им на наем квартиры. После этого Кропоткин написал, что «никаких показаний до суда давать не намерен».
В марте или апреле 1876 года Кропоткина вместе с несколькими его товарищами перевели в дом предварительного заключения, построенный как образцовая французская или бельгийская тюрьма: ряд камер, и окно каждой из них выходит во двор, а железная дверь – на балкон. В отличие от Кропоткина для большинства это было облегчением, так как свободы в данной тюрьме предоставлялось чуть больше, к тому же проще было добиться свиданий с родственниками и получить право переписки.
Между тем Петру Алексеевичу становилось все хуже. Здоровье, порядком пошатнувшееся еще во время сибирских путешествий и «арктической зимовки», давало о себе знать. Еще весной в Петербурге у него появились слабые признаки цинги, а условия в темном и сыром каземате явно не способствовали его выздоровлению. А в доме предварительного заключения оказалось и того хуже: из-за парового отопления в камере было невыносимо душно. При движении кружилась голова, прогулки уже не помогали, а прежде чем подняться на второй этаж в свою камеру, Кропоткин был вынужден два–три раза делать передышку на лестнице. Однако тюремный врач и слышать не желал о цинге в его заведении. В результате узника ждали полный упадок сил и невозможность переваривать даже легкую пищу. Тогда еду разрешили приносить свояченице, которая была замужем за адвокатом и жила неподалеку. Но и это не помогло. Силы Петра Алексеевича уменьшались с каждым днем, и жить ему, по мнению окружающих, оставалось уже не больше нескольких месяцев.
Забеспокоившись, родственники начали хлопотать за него и добились, чтобы Петра осмотрел хороший доктор, оказавшийся профессором, ассистентом самого Сеченова. После его заключения о том, что больного необходимо поместить в более подходящие для него условия, Кропоткина через десять дней перевели в Николаевский военный госпиталь, имевший и специальные помещения для больных, находившихся под следствием.
Просторная комната, огромное окно на южную сторону – все это быстро поправило здоровье Петра Алексеевича.
Еще когда он сидел в крепости, Кропоткину сообщили, что если попасть в госпиталь, то сбежать из него будет очень даже нетрудно. Но учитывая тот надзор, который за ним установили, побег представлялся не таким легким делом. В коридор выходить было запрещено, а у дверей стоял часовой. Но товарищи, с которыми он переписывался, тотчас же начали придумывать планы побега.
Вскоре решение вопроса возникло само собой. Один из охранников как-то раз тайком посоветовал ему попроситься на прогулку. После согласия доктора выздоравливавшему разрешили ежедневную часовую прогулку.
В первый раз выйдя на заросший травой тюремный двор и увидев открытые ворота, а за ними улицу и прохожих, Кропоткин замер, оглядываясь по сторонам. Гулять ему велели между часовыми, что ходили взад и вперед вокруг здания тюрьмы. Ворота открывали, чтобы могли въехать возы с дровами, которые сбрасывались в глубине двора.
Такая близость свободы манила, тянула наружу. Тогда Кропоткин сам разработал план побега и подробно описал его друзьям. План этот состоял в том, чтобы у ворот приготовить экипаж, а когда он будет на прогулке и подаст знак (например, держа шляпу в руках), что все в порядке, ему ответят сигналом «Улица свободна» (к примеру, пустив солнечного зайчика лакированной шляпой на стену главного больничного здания или запев песню). По сигналу Кропоткин побежит по прямой, тогда как часовому придется огибать кривую, что даст первому несколько лишних секунд, и он успеет прыгнуть в пролетку. Вполне возможно, что часовому вздумается стрелять, но дело того стоит. Иначе – смерть в тюрьме.
В конце концов после рассмотрения всех идей именно этот план и был принят. Предстояло еще обсудить много деталей и разработать все до мелочей. Между тем прошло уже около месяца, и нужно было торопиться, так как Кропоткину грозило скорое возвращение в дом предварительного заключения.
И вот настало время побега – день Петра и Павла – 29 июня. Число это специально было назначено освободителями Петра Алексеевича. На его сигнал решено было ответить, выпустив красный воздушный шарик, после чего должна была проехать пролетка.
29 июня в назначенный час Кропоткин вышел на прогулку. С замиранием сердца он ждал появления красного шара в воздухе. Вот уже послышался шум пролетки, но шара не было. Через час с недобрым чувством узнику пришлось вернуться обратно в палату.
Оказывается, в тот день по всему Петербургу не могли разыскать красный шар, хотя обычно их сотнями продают возле Гостиного двора. В панике товарищи разыскали старый шар у какого-то ребенка, но он не летал. Срочно приобретенный в магазине водород тоже не помог: шарик упорно отказывался взлетать в воздух. Тогда его привязали к зонтику одной дамы, чтобы она ходила с ним взад и вперед рядом с забором двора. Но дама была маленькая, а забор высокий, и Кропоткин ничего не увидел.
Как выяснилось впоследствии, именно эта неудача с шариком спасла весь побег от провала. Помогли также интуиция, осторожность и привычка Петра Алексеевича все перепроверять для большей уверенности в удачном исходе дела. Кропоткин твердо решил не делать ни шага, пока не увидит сигнала. Дело в том, что пролетка проехала мимо ворот тюрьмы и в самом конце переулка наткнулась на возы с дровами для госпиталя, в результате чего сначала замедлила свое движение из-за беспорядочно двигавшихся лошадей, а потом и вовсе остановилась. Наверняка в этот момент охранникам не составило бы труда поймать Кропоткина, если бы он находился в пролетке.
Побег был перенесен на следующий день. Малейшая отсрочка грозила неудачей. Однако теперь, чтобы не вызвать подозрений у охранников, пришлось поменять систему сигналов. Известить Кропоткина об этом взялась Софья Петровна Лаврова, пришедшая к заключенному в тюрьму и попросившая охранников передать ему часы. Последние, не заметив в часах ничего подозрительного, выполнили просьбу женщины. В часах же оказалась зашифрованная записочка крохотного размера.
Выйдя на прогулку и подав условный сигнал, Кропоткин услышал ответный – звук скрипки, но он был далеко от ворот, а когда двинулся по тропинке поближе к ним, то рядом оказался часовой. Петр Алексеевич подумал, что надо бы еще раз обойти тропинку, но тут внезапно музыка прервалась. Оказалось, что во двор въехали возы с дровами, как понял Кропоткин через четверть часа мучительной тревоги. Как только путь освободился, скрипка незамедлительно заиграла бешеную мазурку Контского. Медленно Кропоткин приближался к тому участку тропинки, что был к воротам ближе всего, мысленно содрогаясь и молясь, чтобы мазурка не замолкла. Наконец он очутился на нужном месте. Оглянулся – часовой смотрит в другую сторону и стоит довольно далеко. Сказав себе: «Теперь или никогда!», он бросился бежать, отработанным движением скинув на бегу больничный фланелевый халат.
Едва завидев бегущего, крестьяне, бывшие в то время на улице, истошно завопили: «Бежит, держи его! Лови его!» Вначале Кропоткин побежал медленно, пытаясь сберечь силы, но, услышав их вопли, изо всех сил бросился к воротам.
Как рассказывали потом товарищи, за ним погнались три солдата, которые несколько раз чуть не ударили бежавшего штыком в спину. Но стрелять они не решились, так как полагали, что поймают беглеца. Тот же выбрался за ворота и увидел одного из своих друзей в пролетке. Последний же, едва беглец впрыгнул в пролетку, крикнул кучеру: «Гони!» Призовой рысак, приобретенный специально для этого, прямо с места помчался великолепным аллюром. Правда, была еще опасность, что Кропоткина сможет задержать солдат, охранявший вход в ворота, но было предусмотрено и это. Узнав, что тот служил в госпитальной лаборатории, к нему подослали одного из товарищей, чтобы он поговорил с солдатом на «ученые» темы и таким образом отвлек его внимание от происходящего.
Пролетка круто свернула в переулок, да так, что едва не перевернулась, и поехала к Невскому проспекту. Друзья добрались до родственницы Петра Алексеевича, в тревоге ожидавшей их, а затем плакавшей и смеявшейся от счастья, обнимая дорогого ей человека, ставшего свободным. В ее доме Кропоткина быстренько привели в порядок, постригли и побрили.
А у ворот госпиталя между тем творилась неразбериха. Никто не понимал, что делать и куда бежать. Ни единого извозчика не найти было на версту кругом, так как всех их уже наняли товарищи сбежавшего. Госпитальные солдаты с караульным офицером бестолково топтались на месте, теряя и без того уже упущенное время, а умнее всех оказалась старая баба, стоявшая в толпе собравшихся зевак и произнесшая следующие слова: «Бедненькие! Они, небось, поедут на Невский, а там их и поймают, если кто-нибудь поскачет напрямик этим переулком». Караульный офицер, конечно же, побежал к конке, стоявшей поблизости, но кондукторы наотрез отказали ему, когда он потребовал выпрячь лошадей.
А Кропоткин с другом беспечно катались по вечернему Петербургу, так как в назначенное место должны были прибыть только вечером. Казалось бы, безумная идея, но они отправились отобедать и выпить за успех, зная, что никому и в голову не придет искать их в модном ресторане.
Через два дня Кропоткину предстояло поселиться в снятой для него квартире, но из предосторожности туда сначала отправили одну даму разведать обстановку, и оказалось, что там появляться опасно. Шпионы узнали этот адрес, так как слишком часто здесь появлялись члены кружка, чтобы узнать, все ли идет хорошо. К тому же фотокарточку Кропоткина распространили между всеми полицейскими, сыщиками, дворниками. Кропоткину пришлось скрываться в окрестностях Петербурга. Затем было решено, что для окончательной безопасности ему нужно уехать за границу, но оказалось, что всем сыщикам портовых и приграничных городов Финляндии и Прибалтийского края известна его внешность. Все же Кропоткин рискнул отправиться в Финляндию с поддельным паспортом, а затем из отдаленного порта Ботнического залива уехал в Швецию.
Уже на пароходе провожавший его друг сообщил ему, что сестра Кропоткина, Елена, арестована. Ничего не знавшая о побеге и приготовлениях к нему Елена была извещена об этом только после того, как все уже удачно завершилось. Жандармы отказывались верить ее словам, в результате чего ей пришлось две недели провести в тюрьме.
Из Швеции Кропоткин поехал в Англию. Уже около ее берегов пароход застигла буря: ревели волны, дул пронизывающий ветер, а Петр Алексеевич стоял, подставляя лицо брызгам соленых волн, наслаждаясь ощущением свободы после темноты и сырости каземата Петропавловской крепости.
Сорок лет он находился в изгнании, хотя поначалу намеревался пробыть за границей лишь несколько недель, но, убедившись, что в России его ждет неминуемый арест, на долгие годы оставил мысли о возвращении на родину. В разные периоды своей жизни Кропоткин жил во многих странах Западной Европы: Шотландии, Англии, Швейцарии, Франции. Там он сотрудничал со многими газетами, журналами и как писатель-революционер, и как ученый. Однажды, в 1883 году, он снова был арестован. На Лионском процессе анархистов во Франции его приговорили к пяти годам заключения, но в 1886 году освободили.
Все годы, проведенные в эмиграции, Кропоткин не переставал следить за судьбой своей собственной страны. А как только в 1917 году самодержавие было свергнуто, незамедлительно вернулся в Россию, будучи уже старым и больным. Оставаясь противником государственной власти, он тем не менее признал огромное значение Октябрьской революции и высоко оценил власть Советов. В 1919 году он даже встречался с Лениным. С 1918 года он жил в городе Дмитрове, под Москвой, где и умер в 1921 году.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.