УБИЙСТВО АРТИСТКИ ВИСНОВСКОЙ  [10]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

УБИЙСТВО АРТИСТКИ ВИСНОВСКОЙ [10]

Заседание Варшавского окружного суда, 7—10 февраля 1891 г.

По обвинению в умышленном убийстве артистки Варшавского драматического театра Марии Висновской суду предан бывший корнет лейб-гвардии Гродненского гусарского полка Александр Михайлович Бартенев. Председательствовал А. А. Чернявский, обвинял товарищ прокурора барон Э. Ф. Раден, защищали присяжные поверенные Ф. Н. Плевако и Т. С. Сакс.

По обвинительному акту дело состоит в следующем.

В шестом часу утра 19 июня 1890 года в квартиру ротмистра лейб-гвардии Гродненского гусарского полка Лихачева, помещавшуюся в Лазенковских казармах в г. Варшаве, явился корнет того же полка Бартенев и, сбросив с себя шинель, сказал: «Вот мои погоны». Не успел Лихачев выразить свое удивление по поводу этого раннего визита и загадочных слов, как Бартенев сказал: «Я застрелил Маню», и затем пояснил, что убил известную актрису Варшавского драматического театра Марию Висновскую. Лихачев, желая проверить это заявление, разбудил своих товарищей офицеров: гр. Капниста и Ельца. Последние, узнав на квартире Висновской, что она с вечера ушла из дому и не возвращалась, отправились с данным им Бартеневым ключом на Новгородскую улицу, в д. 14, кв. 1, куда вошли названные офицеры в сопровождении дворника и околоточного надзирателя, состояла из узкого, совершенно темного коридора и маленькой, всего три с половиной аршина в квадрате, сверху донизу задрапированной комнаты. В комнате же у правой стены от входа, между дверьми и задрапированным окном, стоял большой низкий турецкий диван, и на нем лежала в одном белье, с полуоткрытыми глазами и вытянутыми конечностями Мария Висновская. Поза ее была спокойная, голова немного поникла вниз, ноги были вытянуты и несколько раздвинуты. На трупе (в области половых органов) лежали одна на другой две визитные карточки Александра Бартенева, а рядом с ними в складках белья — три вишни. На карточках рукою Висновской на польском языке написано следующее: 1) «Генералу Палицыну. Приятель мой — благодарю за благородную дружбу нескольких лет... посылаю последний привет и прошу выдать все деньги, которые мне еще следует из театра за «Статую» — 200 р., взносы в кассу и пенсию, прошу, умоляю». 2) «Человек этот поступит справедливо, убивая меня... последнее прощание любимой, святой матери и Александру... Жаль мне жизни и театра... Мать бедная, несчастная, не прошу прощения, так как умираю не по собственной воле. Мать — мы еще увидимся там, вверху. Чувствую это в последний момент. Не играть любовью!» Возле трупа найден шелковый платок с меткой «А. Б.», портерная бутылка с небольшим количеством черной жидкости; у ног покойницы лежала гусарская сабля. Бывшая на трупе рубашка и надетый поверх ее батистовый белый пеньюар оказались целыми, на теле же покойницы, в области сердца, замечено было темное пятно, а посредине его круглая, с обожженными краями рана, из которой сочилась темная жидкая кровь. Принадлежности женского туалета лежали тут же поблизости, между диваном и окном, а также на полу. Белая шляпка была приколота к закрывавшей печь драпировке. Кроме того, в комнате и на выступе печи лежали в беспорядке: перчатки, булавки, пробки, огарки свечей, недопитая бутылка с шампанским и портером, стеклянная банка с надписью «opium pulv.», «trucizna» (яд). Другая, стеклянная, но пустая банка, была найдена под трупом на диване. На полу и за диваном нашли множество мелко исписанных карандашом клочков твердой бумаги. Все это уже открыто было судебными властями.

Бартенев на допросе признал себя виновным в умышленном лишении жизни Марии Висновской выстрелом из револьвера и дал более подробное объяснение этого факта, заключавшееся в следующем. В феврале 1890 года кто-то из знакомых Бартенева представил его Висновской в кассе Варшавского драматического театра. Миловидная наружность известной на всех польских сценах артистки произвела на Бартенева сильное впечатление. Через некоторое время он сделал Висновской визит, но, чувствуя некоторую робость в ее присутствии, бывал у своей новой знакомой редко и ограничивался лишь посылкой букетов и изредка утренними посещениями. В начале осеннего сезона 1891 года Бартенев стал бывать у Висновской чаще и в октябре того же года сделал ей формальное предложение вступить с ним в брак. Это предложение не было принято, но и не было отвергнуто; все зависело от согласия на этот брак родителей Бартенева, с которыми он, уезжая на рождественские праздники, должен был переговорить. Съездив в деревню, Бартенев с родителями, однако, не говорил об этом, ибо наперед знал, что получит отказ. Висновской же, по возвращении своем в Варшаву, он сказал, что с родителями говорил, но так как их согласия не добился, то ему остается только покончить с собою.

Висновская тем временем не изменяла ни образа жизни, т. е. по-прежнему была окружена обожателями, ни своих отношений к Бартеневу. Надежда на взаимность то увеличивалась, то уменьшалась; Бартенев все чаще и чаще стал посещать Висновскую, ежедневно посылал ей на дом и на сцену мелкие подарки и букеты, и таким образом поддерживались между ним и Висновской хорошие отношения. Эти отношения простого знакомства круто переменились 26 марта 1890 года. Вечером этого дня после ужина в квартире Висновской последняя отдалась впервые Бартеневу. Счастье Бартенева, однако, не было полное. Большой сценический успех, красивая наружность и сильно развитое кокетство Висновской привлекали к ней мужчин, и их посещения вызывали в Бартеневе чувство ревности. Под влиянием этого чувства и горя, что он не может жениться на Висновской, Бартенев часто говорил ей о своём намерении лишить себя жизни. Висновская же, охотно говорившая о кончине и окружавшая себя эмблемами смерти, поддерживала этот разговор и показывала банку, в которой, по ее словам, был яд, и маленький, с белой ручкой револьвер. Во время одного из таких разговоров Висновская спросила Бартенева, хватило ли бы у него мужества убить ее и затем лишить себя жизни. В другой раз она взяла с него обещание, что он известит ее об окончательном решении покончить с собою и даст ей возможность увидеть его и проститься с ним. Мрачные мысли, однако, быстро сменялись шумными пирушками в загородных ресторанах; ужины с музыкой, шампанским и любовные свидания следовали быстро друг за другом. Рядом с ними шли, однако, взаимные неудовольствия и легкие размолвки. Как-то в мае Висновская заявила Бартеневу, что его ночные посещения компрометируют ее, и просила его, если он желает встречаться с нею наедине, приискать квартиру в глухой части города. 16 июня 1890 года комната, нанятая Бартеневым в доме под номером 14 по Новгородской улице, была отделана, и в тот же день Бартенев предложил Висновской взять ключ от этой квартиры. «Теперь поздно»,— ответила Висновская и, не объясняя значение слова «поздно», утром следующего дня, т. е. 17 июня, уехала на целый день в пригородную деревню Поток к жившей там на даче матери своей Эмилии Кицинской. Мучимый ревностью и объясняя отъезд Висновской и слово «поздно» желанием прервать с ним отношения, Бартенев написал Висновской полное упреков письмо, которое оканчивалось заявлением, что он лишит себя жизни. Одновременно с письмом он отослал ей все полученные от нее письма, перчатки, шляпку и другие мелкие вещи, взятые им на память. Отослав письма и вещи, Бартенев поехал в цирк, пил здесь со своим знакомым Михаловским шампанское и, побывав после представления в одном из ресторанов, вернулся около полуночи домой. Полчаса спустя горничная Висновской передала ему записку своей барыни, прибавив, что Висновская ждет его перед казармами в карете. Несколько минут спустя Бартенев и Висновская уехали в город. На пути и в квартире на Новгородской улице происходили объяснения, кончившиеся тем, что Висновская назначила Бартеневу свидание в той же квартире на другой день в 6 часов пополудни. Это свидание, как говорила Висновская, должно было быть последним, потому что уже окончательно был решен ее отъезд через несколько дней за границу, сначала в Галицию, а затем в Англию и Америку.

В исходе седьмого часа ожидавший Висновскую Бартенев открыл ей двери помещения на Новгородской улице. Войдя в комнату, Висновская положила на диван два свертка и, раздевшись, вынула из одного из них пеньюар, а из другого большой заряженный, принадлежавший Бартеневу и хранившийся у Висновской револьвер. На вопрос Бартенева, зачем она принесла револьвер, Висновская ответила, что он ей больше не нужен и что она возвращает его владельцу. В начале свидания оба находились под впечатлением размолвок последних дней; потом разговор стал нежнее; Бартенев говорил о любви, о том, что он не переживет ее отъезда, и вскоре прежние отношения возобновились. Приблизительно в 10 часов вечера Висновской захотелось есть. Через полчаса холодный ужин, портер и привезенное Бартеневым заранее шампанское были на столе. Поужинав и попросив Бартенева в следующий раз покупать меньше яств, Висновская легла на диван. Часа два спустя Висновская спросила Бартенева, который час. Оказалось, что полночь миновала. «Пора мне домой»,— сказала Висновская и собиралась одеваться, но по просьбе Бартенева легла опять и задумалась. «Какая тишина,— сказала она через некоторое время,— мы точно в могиле». Потом, помолчав, прибавила: «Пора мне ехать, но как-то не хочется уходить, я чувствую, что не выйду отсюда». Бартенев на это ничего не ответил и разговор прекратился. «Разве ты меня любишь? — возобновила Висновская разговор.— Если бы ты меня любил, то не грозил бы мне своей смертью, а убил бы меня». Бартенев возражал, что он себя может лишить жизни, но убить ее у него не хватает сил. Вслед засим он прикладывал револьвер с взведенным курком к себе. «Нет, это будет жестоко— убить себя на моих глазах, что же я тогда буду делать»,— сказала Висновская и, вынув из кармана своего платья две банки — одну с опиумом, а другую с добытым Бартеневым по ее просьбе из полковой аптеки хлороформом, предложила принять вместе яду, а затем, когда она будет в забытье, убить ее из револьвера и покончить затем с собою. Бартенев согласился. После этого они оба начали писать записки. Висновская писала долго, рвала записки и опять начинала писать. Окончив свои записки раньше Висновской, Бартенев начал ее торопить. После этого Висновская приняла опиум вместе с портером; Бартенев тоже выпил немножко отравленного портера. Затем Висновская легла на диван и, помочив два носовых платка хлороформом, положила их себе на лицо. Через некоторое время Бартенев присел на край дивана, обнял левой рукой находившуюся в забытье Висновскую и, приложив бывший у него в правой руке револьвер к обнаженной груди ее, спустил курок. Когда это случилось, Бартенев с точностью определить не мог; он допускает, однако, что выстрел последовал в три или после трех часов утра. Совершив убийство, Бартенев около пяти часов утра запер квартиру и, забрав с собой револьвер, уехал домой, т. е. в Лазенковские казармы.

Объяснение обвиняемого о лишении им Висновской жизни по ее просьбе и согласно желанию убитой, говорит обвинительный акт, опровергается вполне как показаниями родственников и друзей потерпевшей, так и содержанием восстановленных из найденных на месте преступления разорванных на мелкие куски записок покойной. Текст записок, писанных на польском языке на кусках простой бумаги и двух визитных карточках Александра Бартенева, гласит в подстрочном переводе следующее: 1) «Человек этот угрожал мне своею смертью — я пришла. Живою не даст мне уйти». 2) «Итак, последний мой час настал: человек этот не выпустит меня живою. Боже, не оставь меня! Последняя моя мысль — мать и искусство. Смерть эта не по моей воле». 3) «Ловушка? Мне предстоит умереть. Человек этот является правосудием!!! Боюсь... Дрожу! Последняя мысль моя матери и искусству. Боже, спаси меня, помоги... Вовлекли меня... это была ловушка. Висновская». По поводу содержания последних трех записок Бартенев не дал никаких объяснений и заявил лишь, что он крайне удивлен и поражен их содержанием. Указанная в первой записке причина, побудившая Висновскую назначить Бартеневу роковое свидание вечером 18 июня, находит себе полное подтверждение в многократных заявлениях обвиняемого о намерении лишить себя жизни. Эти угрозы, которым, по свидетельству двоюродных сестер Висновской, Штенгель, Крузевич и Карай, и друзей ее, генерала Палицына, певца Мышуги, дворянина Крживошевского и других, потерпевшая придавала серьезное значение, высказывались Бартеневым на словах и в письмах постоянно. Так, в двух письмах, адресованных на имя Висновской из Москвы во время отпуска Бартенева в декабре 1889 года, значатся фразы: «Если не удастся получить согласие на брак, то вы знаете, на что я решился», или в другом письме: «Буду ли я свободен или нет; если нет, то мне остается лишь не жить». Кроме того, Висновская неоднократно высказывала свои опасения, что ее кокетство с Бартеневым доведет его до самоубийства, и с ужасом заявила, что это позор — иметь жизнь человека на своей совести. Но кроме нравственных побуждений удержать Бартенева во что бы то ни стало от самоубийства, у Висновской были и другие опасения, более реального свойства. Она, по словам ее матери Эмилии Кицинской и двоюродной сестры Елены Карай, опасалась, кроме крупного скандала, который лишил бы ее места в театре, еще и других тяжелых для нее последствий в случае смерти Бартенева, так как последний уверил покойную Висновскую, что отец его состоит московским губернатором, а сестра — фрейлиной Высочайшего двора. Висновская называла Бартенева в кругу близких «страшным» и неоднократно говорила: «Увидите — он меня убьет и отомстит за всех, с которыми я кокетничала». Опасение за свою жизнь и главным образом за жизнь Бартенева удерживали Висновскую прервать внезапно возникшую исключительно ради кокетства и без всякого чувства связь с Бартеневым; она надеялась найти исход из тяготившего ее положения в отъезде на продолжительное время за границу. Жажда славы на артистическом поприще ускорила это решение, и до ее отъезда в Галицию, а затем в Англию и Америку оставалось 18 июня всего несколько дней. Смерти Висновская боялась ужасно; по удостоверению упомянутых выше родственников и друзей Висновской, последняя своими разговорами о смерти только кокетничала; жизнью же она настолько дорожила, что при малейшем нездоровье она посылала за врачом, а ничтожная и даже мнимая опасность вызывала в ней ужас, а затем, по миновании опасности, горячие благодарственные молитвы за спасение. Всегда веселая, остроумная и любящая сильно и искренно мать свою, Висновская о самоубийстве не думала и заявила, между прочим, своему хорошему знакомому, Мешковскому, что ее принцип — «жить и пользоваться жизнью». В последний день ее жизни, т. е. 18 июня 1890 г., за несколько часов до поездки в дом № 14 на Новгородской улице у Висновской обедали певец варшавской оперы Александр Мышуга и англичанка Алиса Розе. По словам этих свидетелей, Висновская была в свойственном ей хорошем расположении духа и, очевидно, далека от мысли о самоубийстве. Прощаясь около четырех часов пополудни с Мышугой, Висновская пригласила его провести у нее вечер того же дня, такое же приглашение получил другой близкий знакомый покойной Степан Крживошевский. Перед уходом из дома на свидание Висновская заказала кухарке своей Грабицкой ужин и приказала горничной Орловской зажечь лампу и ожидать ее; по дороге же к Бартеневу она заезжала к своей портнихе Далешинской, просила приготовить заказанные ею платья к завтрашнему дню и, пошутив с хозяйкой мастерской и работницами, уехала.

Вышеизложенные обстоятельства, говорит обвинительный акт, опровергают объяснение обвиняемого о непринужденном желании Висновской покончить с собою. Данные, добытые следствием, указывают на настоящий мотив, побудивший Бартенева совершить преступление. Этим мотивом была ревность. По заявлению самого обвиняемого, он ревновал Висновскую постоянно ко всем и каждому, кто, по его мнению, пользовался ее расположением. Ревность Бартенева проявлялась с особенной интенсивностью в отношении председателя управления варшавских казенных театров, генерала Палицына. Распространяемые самой Висновской ничем не подтвердившиеся слухи об ухаживании генерала Палицына за ней и даже о намерении последнего вступить с нею в брак довели, по удостоверению свидетелей Прудникова и Пржбыльского, Бартенева до того, что один вид лично ему незнакомого Палицына вызывал в нем озлобление, которое он не в состоянии был скрыть. Ревность и злоба в отношении генерала Палицына и нежелание уступить Висновскую кому бы то ни было должны были возрасти в ночь на 19 июня, во время последнего свидания с Висновской, до крайних пределов. В эту ночь, согласно объяснению обвиняемого, Висновская рассказывала ему разные эпизоды из своей жизни. Жизнь эта была, по словам Висновской, полна неудач и разочарований, причем в виде примера она рассказывала, что даже получение заграничного отпуска сопряжено с жертвами, так как генерал Палицын разрешил ей отпуск с тем, чтобы она уехала с ним куда-нибудь на две недели. Свою злобу к Палицыну и торжество, что Висновская ему принадлежать не будет, Бартенев выразил в составленной им в ночь убийства и разорванной там же, по его словам, Висновскою записке следующего содержания: «Генералу Палицыну. Что, старая обезьяна, не досталась она тебе?»

Одновременно с выяснением вышеизложенных обстоятельств было произведено химическое и химико-микроскопическое исследование как внутренностей покойной Висновской, так и найденных на месте преступления съестных припасов, посуды и белья потерпевшей и обвиняемого. Химическим анализом внутренностей потерпевшей установлено, что в желудок Висновской было введено весьма незначительное количество морфия, принятого в виде опиума и недостаточного для отравления, что отсутствие алколоидов опиума в тонких и толстых кишках указывает на то, что Висновская умерла вскоре после приема яда, и что присутствие винного спирта в желудке доказывает, что покойная пила незадолго перед смертью портер и шампанское вино. Кроме того, при анализе покрывавшей внутренние стенки портерного стаканчика темно-бурой массы выяснилось, что масса состоит из остатков портера и примешанного к нему опиума; количество найденного в стаканчике яда признано достаточным для отравления. Опиум в чистом виде был найден в стеклянной банке, снабженной печатным ярлыком с надписью «Trucizna» и «opium pulv.», химическим способом определено, что банка с 12,9 г опиума содержит в себе 6,21% морфия. В стеклянном флакончике, бывшем под трупом, оказалась одна капля хлороформа, на покрывавшей стол белой скатерти и на пробочнике — незначительное количество опиума. Бывшие на белье и пеньюаре Висновской красные пятна признаны кровяными.

На вопрос о виновности, предложенный в начале судебного следствия, Бартенев ответил, что признает себя виновным, что смерть Висновской была ему не нужна, что выстрелил он помимо воли. При дальнейшем объяснении защитник Бартенева заявил, что обвиняемый, затрудняясь и робея в словесных объяснениях, ходатайствует о прочтении показания его, данного на предварительном следствии. В показании этом, весьма подробном, Бартенев рассказывает историю своего знакомства с Висновской, первоначальных робких взглядов и ухаживаниях, перехода отношений на более интимную почву и, наконец, подробности устройства отдельной квартиры на Новгородской улице. Показание это заканчивается рассказом о том, как проведен был последний день перед преступлением и как совершено было само преступление. «В нанятой квартире,— рассказывает Бартенев,— я велел, согласно желанию Висновской, забить окно досками, чтобы день казался ночью, и потому, что в ней предназначались также дневные свидания; кроме того, велел приделать второй ключ к входной двери для передачи его Висновской. 16 июня я зашел к Висновской в 4 часа, сказал, что квартира уже готова, и передал один из ключей. Он» взяла ключ, улыбнулась, но возвратила его обратно, прибавив, что поговорит об этом со мной в другой раз. В это время пришел к ней некто Михаловский, с которым я встречался раньше. Когда мы уходили с Михаловским, то Висновская громко ему сказала: «Приходите в понедельник!», а мне шепнула: «Приходи завтра в четыре часа». В назначенное время, в воскресенье, 17 июня, я пришел к Висновской, и кухарка мне передала письмо, в котором Висновская писала, что, чувствуя себя нездоровою, не может меня принять, что на следующий день, в понедельник, она уезжает к матери на дачу и просит меня туда не приезжать, что теперь уже поздно меня видеть и взять то, что я хотел ей дать, и чтобы я пришел к ней во вторник в 4 часа. Это письмо меня взволновало, и я захотел ее упрекнуть в том, что она отказывается от того, чего сама раньше хотела.

Я пошел в кондитерскую, написал Висновской письмо, прося разъяснить, что значит слово «поздно». Посыльный вернулся с письмом обратно, заявив, что Висновская куда-то уехала. Тогда я пришел к заключению, что она хочет прекратить со мною всякие отношения и, отправившись домой, написал ей письмо, упрекая за все ее поступки по отношению ко мне, что она по очереди меняет своих поклонников, что теперь очередь, вероятно, дошла до меня, и просил возвратить мне кольцо, составляющее для нее безделушку, а для меня память, которая пойдет вместе со мною. Я желал этим сказать, что между нами все кончено, и мне остается смерть. Я прибавил, что пусть это наступит лучше теперь, чем в то время, когда она будет моею женою. С письмом я послал вещи, хранившиеся у меня: перчатки, шпильки и шляпку, а также подаренный ею портрет. Лакей вернулся и сказал, что Висновская еще не возвращалась в город и что все он оставил у дворника. С вещами я послал также и все письма Висновской, полученные мною от нее в разное время. Вечером я поехал в цирк, встретился там с Михаловским, пил с ним шампанское. Заметив мое расстроенное состояние, Михаловский сказал, что не следует так сокрушаться по поводу Висновской, что и он был когда-то в нее влюблен, что она водила его за нос, что не стоит с нею возжаться, что она кокетка.

Я был уверен, что после получения моего письма Висновская на меня рассердится, и что мы навсегда расстанемся. Мне захотелось показать квартиру на Новгородской Михаловскому и при выходе из цирка я сказал ему, что покажу одну вещь, не объясняя, что именно. Мы поехали на Новгородскую, я ему показал квартиру, а затем мы отправились к Стемпковскому, ужинали, пили шампанское и приехали ко мне в казармы около часа ночи. Я стал раздеваться, как вдруг лакей мне подал письмо от Висновской; оказалось, что она приехала в карете с горничною и ждет меня около казарм; по ее желанию я велел своему лакею проводить в город горничную, а сам сел в карету, и мы поехали в квартиру на Новгородскую. Дорогою я упрекал ее, говорил, что она мною только играет. Приехали в квартиру; она осмотрела, осталась довольна и сказала, чтобы я зашел к ней за турецкой материей для драпировки печки. Она была спокойна, и так как ее состояние обыкновенно передавалось и мне, то и я стал успокаиваться. Я стал к ней ласкаться, просил извинения за все упреки и просил возвратить мне отосланный мною портрет. Она отказывалась возвратить портрет, но согласилась оставить у себя кольцо, прибавив, что мое письмо ее обидело и что я не имею права попрекать ее поклонниками. Я просил прощения, признавал себя виновным и понемногу совершенно успокоился. У нас часто бывали подобные разговоры, и всегда я признавал себя виновным и просил прощения. В 3 часа ночи мы уехали, я отправился проводить ее домой. Дорогой, в карете, наш разговор опять обострился; она мне говорила: «Какой ты мужчина, у тебя нет никакого характера, я с тобою могу сделать все, что угодно: то взбесить, то успокоить; будь я мужчиною, я бы такую женщину изрезала в мелкие кусочки». Тогда я сказал: «А! В таком случае возьмите назад кольцо!» Она начала улыбаться; я настаивал, надел ей кольцо на палец. Тогда она сказала: «Приходи завтра!» Я отвечал: «К чему? Между нами все кончено, я не приду!» Она сказала: «Ну хорошо, приходи на Новгородскую»; я несколько раз отвечал: «Не приду, не приду!» Она меня перебивала и говорила: «Нет, ты придешь!» А потом прибавила: «Послушай! Я скоро уеду за границу, буду все время занята; я хочу видеть тебя в последний раз, мне нужно у тебя спросить важную вещь; впрочем, как хочешь, я только удивляюсь: ты говоришь, что меня любишь, что без меня жить не можешь и застрелишься, а не хочешь меня видеть в последний раз». Тогда я сказал довольно холодно, что если так, то я завтра сообщу ей, в котором часу я буду свободен. Мы расстались, я уехал на извозчике домой и, вернувшись, застал Михаловского спящим.

Утром, в понедельник, 18 июня я послал к Висновской своего лакея с запиской, писал, что буду свободен с 12 часов дня. Она назначила мне свидание в 6 часов на Новгородской. В назначенное время я был там; привез с собой бутылку шампанского, два стаканчика и пульверизатор с одеколоном. Висновская приехала в 7 часов; в руках у нее было два свертка; она сказала, что разденется и попросила меня выйти в переднюю; возвратившись, я застал ее в одном пеньюаре, с голыми ногами, без чулок и туфель; она полулежала на диване; я спросил, зачем она привезла револьвер; она отвечала, что револьвер ей больше не нужен, и что лучше держать его в этой квартире на случай, если бы кто-нибудь вошел. Меня точно кольнуло в голову, и я подумал, что неспроста она привезла револьвер, но ничего не сказал. Сперва разговор шел довольно холодно, я все еще не мог забыть разговоров предшествовавшей ночи. Висновская стала рассказывать, что она скоро поедет ненадолго в Галицию, а потом в Лондон или Америку. Я присел к ней на диван и начал ласкаться, говорил ей о своей страстной любви и о том, что не переживу ее отъезда. Она сожалела, что не может быть моею женой, что все обстоятельства складываются против нас, что не будь я русский, то еще как-нибудь можно было бы устроиться и жить вместе, что она любит во мне душу и фантазию и сожалеет, что моя любовь к ней, моя первая любовь вышла такая неудачная. Когда разговор прекратился, и я посмотрел вверх под зонтик, то сказал: «Посмотри, как здесь тихо, мы с тобой точно в могиле!» В ответ она грустно улыбнулась. Это было часов около 10. Вскоре Висновская выразила желание поесть. Я оделся и пошел к лавочнику, у которого нанял квартиру; дал ему денег, велел купить ветчины, паштет, портеру, пива, вишен и сельтерской воды. Все это было доставлено, и я все принимал в передней через порог наружных дверей, так что в квартиру никто не входил. Висновская ела мало, просила на будущее время не покупать так много и между прочим сказала, что в другой раз приедет с кузиной, так как ей неловко перед дворником приезжать всегда одной. Часа через два она сказала: «Ох, как поздно, надо ехать домой!» Я попросил ее остаться еще немного, и она ответила: «Знаешь, я чувствую, что мне нужно отсюда ехать, но как-то не хочется выйти. Я чувствую, что не выйду отсюда!» Я недоумевал, что это значит, но, привыкнув к ее странным выходкам, не придал ее словам никакого значения и отвечал нежностями. Она спросила, есть ли у меня карандаш; у меня его не было, я отправился к лавочнику, и сын его принес мне карандаш и почтовой бумаги. Когда я принес и то и другое, Висновская спросила у меня визитную карточку и на ней написала что-то. Я подумал, не кузине ли она пишет, и сказал, что на карточке писать неудобно, а есть бумага. Висновская ответила, что это так, заметка. Она прилегла и положила записку около себя.

В это время мы мало разговаривали; она просила оставить ее подумать и подремать. Спустя некоторое время она приподнялась, и записка упала. Я спросил, что это за записка, но Висновская, не ответив, разорвала ее и затем сказала; «Я забыла, я пришла возвратить тебе твои кольца, ты сам хотел вчера все кончить, на что мне все эти кольца!» Сняв их, она приподнялась, бросила кольца на выступ печки, говоря мне: «Разве ты меня любишь? Если бы ты меня любил, ты бы меня убил еще тогда, когда мы раз на это решились, и не говорил бы мне, что покончишь с собою один. Я не понимаю, как ты можешь меня оставить жить. Я женщина, у меня нет той решимости, которая должна быть у тебя, а то бы я с собой давно покончила. Я боюсь только страданий перед смертью, а смерти я не боюсь!» Я был ужасно расстроен, говорил ей, что не чувствую решимости ее убить, что себя лишить жизни могу, но ее не в силах; при этом я брал револьвер и, помню, один раз навел его на Висновскую, не взводя курка, но тотчас отпустил, сказав, что не хватает решимости; затем, взведя курок, я несколько раз наводил дуло на себя, вовсе не думая этим шутить или пугать ее, а сознавая вполне, что мне ничего не остается в жизни; я чувствовал, что нужно застрелиться, но последний момент решимости во мне еще не наступал. Висновская, видя мое возбужденное состояние, всякий раз отстраняла револьвер и говорила, что так нельзя, что это будет жестоко, чтобы умереть на ее глазах, а она останется жива и что же она тогда будет делать. Потом она прилегла и, по-видимому, начала дремать. Я сидел возле нее и предавался своим мыслям, не видя для себя другого исхода, как только смерть, если с Висновской мне придется окончательно расстаться. Вдруг она быстро приподнялась и, не вставая с дивана, сказала что-то по-польски, но что именно, я не разобрал. Потом она сказала: «Дай сюда кольца!» Я подал кольца, она надела свое, а мне подала мое и сказала: «Ты ведь знаешь, что я тебя давно люблю и сейчас люблю, я часто бывала к тебе нехороша, но это уж в моем характере; я отдавалась тебе не по какому-либо расчету; ты видишь, нам нельзя ни жениться, ни вместе жить; дай-ка сюда платье!» Я подал ей юбку, из которой она вынула две баночки. Тут я понял, в чем дело, и спросил Висновскую: «Неужели опять?» «Да, теперь уже конец»,— ответила она и спросила: «Можешь ли ты жить без меня?» Я сказал, что не могу, что не переживу разлуки с нею. Тогда она сказала: «В таком случае хорошо, я взяла твое сердце и мысли; это уже твоя судьба, как и многих других, которые меня любили. Чувствуешь ли ты решимость убить себя?» Я отвечал утвердительно. Тогда она прибавила: «Все равно ты осужден меня вечно любить и страдать; если ты решился, то захвати и меня с собою: ты умрешь с сознанием, что я навеки твоя, теперь же слушай мою жизнь!»

Она начала с самого детства, говорила, что за нею не смотрели, что какая-то женщина развращала ее в ранние годы, что будучи за границей, она искренно полюбила одного человека, который возил ее в Константинополь, показывал ей гарем, а ее только заставлял раздеваться и только любовался ею; что театр, которому она служила, только развратил ее, что другая бы женщина позавидовала ей, что генерал Палицын хочет на ней жениться, но что она не хочет продавать себя за богатство, несмотря на свою любовь к роскоши, что в последнее время Палицын разрешил ей продолжительный отпуск с тем, чтобы она поехала с ним куда-нибудь на две недели. Я в свою очередь говорил ей о своем разочаровании жизнью, о невозможности жить без нее, и что в этот момент я готов покончить с собою и с нею. Затем, не помню, кто из нас стал раньше писать записки: я разломал карандаш, чтобы мы могли писать одновременно; она писала на моих визитных карточках, полулежа на диване. Во время писания записок мы не разговаривали. Я так был убежден, что отец никогда бы мне не разрешил жениться на Висновской, что поэтому и написал в записке фразу: «Вы не хотели моего счастья». Висновская долго писала записки, писала с расстановками, не спеша, обдумывая. Напишет что-то и остановится, думает, глядя на дверь; опять напишет два-три слова и снова размышляет. Написав записки, она рвала их, бросала куда попало и снова принималась писать; опять рвала и снова продолжала писать. Я кончил писать гораздо раньше. Комната освещалась одною свечою в фонаре; когда мы начали писать, я хотел зажечь другую свечу, но она сказала: «Не нужно!» Сколько было написано ею записок, не знаю; помню только, что осталось их две; я спросил ее, что она написала; она ответила: одну матери, а другую в дирекцию театров; о разорванных записках я ее не спрашивал. Она захотела прочесть мои записки и разорвала ту, которую я написал в резкой форме Палицыну, сказав, что если ее оставит, то Палицын ничего не сделает для матери, как она его о том просит в своей записке. Затем опять начался разговор о нашей любви, о безысходности положения, о том, что нам остается умереть, и тут я прибавил, что «уж если так, то надо это сделать поскорее!» Она решила сначала принять опиум, чтобы привести себя в бессознательное состояние, а я должен был сначала ее застрелить, а потом уж себя. Она насыпала в стакан опиума, а я налил в него портера, и она не вдруг, а постепенно стала пить глотками эту смесь, приподнявшись на диване. Остаток, долив портером, выпил я. Она легла на диван и просила положить ей на колени две записки, ею написанные. Я это исполнил. Затем она намочила свой и мой платки хлороформом и наложила их себе на лицо. Помню, что попросила дать ей еще опиума; я подал, но она не приняла, так как у нее появилась рвота. Она попросила убить ее, во имя нашей любви, настойчиво повторяя: «Если ты меня любишь, убей!» и раз произнесла эту фразу на польском языке. Все время мы разговаривали по-французски, так как польский язык я плохо понимаю. Я сидел возле нее с револьвером в правой руке и взведенным еще раньше курком. Я кажется обнял ее за шею левой рукой, а она все время лепетала, чтобы я ее убил, если люблю. Помнится, что я прильнул к ее губам; она по-французски сказала: «Прощай, я тебя люблю»; я прижался к ней и держал револьвер так, что палец у меня находился на спуске: я чувствовал подергиванья во всем теле; палец как-то сам собою нажал спуск и последовал выстрел. Я не желаю этим сказать, что выстрелил случайно, неумышленно; напротив того, я все это делал именно для того, чтобы выстрелить, но только я хочу объяснить, что то мгновенье, когда произошел выстрел, опередило несколько мое желание спустить курок. Голова у меня была как в тумане. После выстрела мною овладел ужас, и в первый момент у меня не только не появилось мысли застрелить тут же себя, но у меня никаких мыслей не было, или, вернее, они все перепутались в моей голове, и я не знал, что делать. Мне помнится слабо, что я схватил сифон с сельтерской водой и стал ее лить на голову Висновской; для чего я это делал, не знаю; я не давал себе отчета в бесполезности этой меры. Который час был в это время, не знаю; может быть, 3 часа, может быть, больше. Долго ли я оставался после выстрела и что я делал, не могу дать себе отчета. На меня нашло какое-то отупение, и я машинально надел шинель и фуражку и поехал в полк. Не помню, запер ли я дверь или нет. Содержание трех разорванных записок меня удивляет; я не думал принуждать ее к смерти, я только говорил, что не могу жить без нее. Если бы она хотела, она легко могла бы меня успокоить, так как вообще она могла делать со мною все, что ей было угодно. Стоило ей только сказать слово, что ничего этого не нужно, что она хочет еще жить, я был бы далек от мысли об убийстве, я бы и сам, пожалуй, воздержался от мысли о самоубийстве. Но Висновская даже не намекнула на желание пользоваться жизнью и, напротив того, своими разговорами поддерживала наше общее желание расстаться с жизнью во имя нашей любви. У меня осталось в памяти одно выражение Висновской во время писания ею записок; она сказала: «Странное дело, последнее мое слово в жизни — ложь!» Судя по обращению Висновской с матерью, можно было думать, что она её любит, но мне она иногда говорила, что мать ее не понимает, и выражала удовольствие, когда мать уехала на дачу. Прося меня положить на нее записки, Висновская также просила положить на нее и вишни, говоря, что в детстве ее звали вишенкой, и пусть эти вишни будут напоминанием о ее детстве. Еще в апреле, когда стали давать «Живую статую», Висновская, исполнявшая в этой пьесе главную роль, просила меня покончить с нею и с собою во время представления. Она хотела, чтобы это вышло очень эффектно и предлагала мне устроить это таким образом: я должен был взять в рот пилюлю с ядом и, поднеся ей букет, выстрелить в нее, а сам должен был проглотить пилюлю; но я наотрез отказался от исполнения такого плана. Выражение в моей записке к Палицыну означает не ревность, а только сочувствие Висновской, что она не досталась нелюбимому ею человеку. У меня ревнивый характер, но я не ревновал Висновскую, потому что верил в нее и не допускал мысли об измене. Никогда ни Висновской, ни матери я не говорил, что отец мой московский губернатор, и что сестра моя фрейлина. В квартиру я приехал совершенно трезвым; мы с Висновской выпили немного шампанского и портера, а я выпил еще бутылку пива».

Затем в другом показании Бартенев говорит: «Объяснение смысла записок, найденных разорванными, для меня еще труднее, чем для кого-либо другого. Посторонний может предположить два мотива: или мое ужасающее зверство, или же что покойница, всегда щепетильная относительно своей репутации, желала скрыть свое добровольное желание смерти от руки русского офицера, разумеется, зная, что и я лишу себя жизни. Не могу дать себе отчета, почему я не привел в исполнение намерения себя убить; был ли то страх смерти, недостаток воли, наплыв чувств, вызывающих желание продолжать жизнь — не знаю. Говорю о втором мотиве, потому что не могу найти другого. Хотя не могу и мне больно предполагать, что даже при всем том, что она так жестоко играла мною (как это теперь оказывается), она была бы так бессердечна, чтоб так оклеветать меня ради своей репутации (несмотря на убеждение, что я буду мертв). Люди, меня знавшие, удостоверят, что на бессердечное убийство я совсем не способен. Хотя я был в сильно возбужденном и расстроенном состоянии, но все-таки в сознательном. Предположим, что я хотел ее убить, а она хотела жить; но ей стоило сказать мне несколько ласковых слов или протянуть руку, чтобы я забыл все оскорбления. Припоминаю такой случай: как-то раз при матери и при ком-то из родственников я выразился об одной женщине, что она хорошенькая. Висновская посмотрела на меня и швырнула стакан с шампанским мне в лицо так, что он разбился и запорошил мне глаза. От такого неожиданного поступка, связанного с физической болью и оскорблением, естественно было бы с моей стороны рассердиться, но она протянула руку, и я все забыл. Допустим, что я убил ее из ревности, но, во-первых, не я привез револьвер и яды, а во-вторых, если бы она хотела жить, она бы делала попытки отстоять свою жизнь, кричала бы, шумела, боролась; затем, разве бы стала она писать о справедливости поступка человека, ее убивающего, и стала бы писать о расчетах с дирекцией.

Не мог я ее усыпить хлороформом — это доказывают оставленные ею записки; не мог подлить опиума, так как опиум имеет горький вкус и специфический запах. Я виноват в том, что не отговаривал ее от идеи смерти; но я сам всегда думал об этом и меня влекло к ней. Ревность у меня проявлялась минутами и не была сплошным чувством; когда я это ей выражал, она меня всегда разубеждала и даже сердилась. Я знал, что в нее влюблены многие, но объяснял себе это тем, что она любит ухаживания. Я знал, что она в меня не влюблена, но чувствовал ее расположение и все же любовь ко мне, хотя и не пылкую и не страстную. Иначе я не мог объяснить ее симпатии ко мне. Во мне она не могла видеть ни протекции, ни денег, вообще никакого расчета, из-за которого она мне могла отдаться. Я не мог обольстить ее мыслью о женитьбе, так как всегда говорил ей, что при жизни отца это вещь невозможная. Относительно Мышуги она мне говорила, что он ей нравился, но теперь она с ним все кончила. Про генерала Палицына она сама мне говорила, что от него в зависимости как от директора театра и что он в нее сильно влюблен и хочет, чтоб она была его женою, но что она на это никогда не согласится. Я не мог ревновать к Палицыну по причине его преклонных лет. Моя записка о Палицыне, разорванная Висновскою, написана в будущем времени, а не в настоящем или прошедшем; следовательно, я не предполагал существования между ними интимных отношений. В разговоре о своем будущем и даже раз при Штенгель она сказала: «Ни за что я не выйду за этого старика, продать себя ему — ни за что!» Она возмущалась, когда приходили к ней просить протекции у Палицына; говорила, что ее оскорбляют все эти просьбы, так как все думают, что она любовница Палицына. Меня лично убеждало в противном и то, что будь это правда, у нее было бы много денег, чего, однако, не было, как она сама мне о том говорила. Неужели бы я мог желать на ней жениться, если бы знал, что она любовница Палицына!»

На судебном следствии было допрошено 67 человек свидетелей; в качестве последних явились преимущественно лица, занимающие выдающиеся места среди варшавского русского и польского общества.

Допрос их начался показаниями товарищей Бартенева, офицеров лейб-гвардии Гродненского гусарского полка: штаб-ротмистра Лихачева, корнетов гр. Капниста, Ельца, Крупенского и др. По словам этих свидетелей, Бартенев, приехав после убийства Висновской в казармы, был сильно взволнован, казался пьяным и нервно, отрывочно, задыхаясь, рассказал им подробности убийства. Товарищи опасались сначала за жизнь Бартенева, но потом убедились, что он далеко не расположен лишить себя жизни. За несколько дней до преступления Висновская вместе с Бартеневым была в часовне в Лазенковских казармах, где покоился труп умершего накануне вахмистра. Вид трупа произвел на Висновскую потрясающее впечатление. На следующий день, при похоронах этого вахмистра, процессия по просьбе Бартенева прошла мимо дома, где жила Висновская. Услышав звуки похоронного марша, Висновская вышла на балкон и была крайне взволнована представившимся зрелищем. Бартенев, видимо, старался всем этим подействовать на ее нервы.

Из показаний свидетелей — жильцов дома № 14 по Новгородской ул., где совершено было убийство Висновской, выяснилось, что Бартенев нанял квартиру в начале июня, в середине же этого месяца явился туда со столяром и обойщиком и приказал им отделать комнату в восточном вкусе; через три дня квартира была готова, и в тот же день вечером Бартенев приехал туда с какой-то дамой. На следующий день, 18 числа, Бартенев приехал один около 7 часов вечера; спустя час к нему приехала Висновская. Бартенев попросил у своих соседей Купфера и Мизевской льду, скатерть и пробочник. Около часу ночи он просил дать карандаш и бумагу. Свидетели ночью слышали за стеной хохот, женский голос, потом повелительный мужской голос.

Тенор варшавской оперы Александр Мышуга познакомился с Висновской 11 лет тому назад. С 1884 г. был с нею в близких отношениях. Свидетель до конца жизни горячо любил Висновскую и, по его словам, пользовался взаимностью. Висновская говорила ему, что Бартенев любит ее до безумия; он клялся ей, что готов убить своего отца, если тот будет сопротивляться его браку с артисткой. Кроме того, подсудимый часто грозил ей своим самоубийством и раз даже приложил револьвер к своему сердцу. Висновская на коленях умоляла его отказаться от этого намерения. Мышуга советовал артистке уехать в Лондон; Бартенев возражал, что он приедет и туда в качестве атташе русского посольства. Свидетель видел Висновскую за несколько часов до ее смерти, он обедал у нее и получил приглашение прийти в тот же день вечером. О самоубийстве Висновская не помышляла, смерти всегда боялась. Самоубийства Бартенева она особенно опасалась, имея в виду крупный скандал, который несомненно тогда бы вышел, с одной стороны, с другой — рассказы подсудимого о том, что его сестра состоит фрейлиной Двора, отец — московским губернатором. Висновская, веря всем этим рассказам, оказывала свою любовь подсудимому, мечтая лишь о том, чтобы по возможности скорее от него отделаться.

Бывшая служанка Висновской, Орловская, показала, что у умершей артистки чаще всего бывали Мышуга, Бартенев, Крживошевский, генерал Палицын. Висновская говорила свидетельнице, что не хочет выйти замуж за Бартенева, так как его родители делали бы ей, несомненно, много неприятностей. За Палицына ей тоже не хотелось выйти замуж, ибо он был слишком стар. Получив письмо от Бартенева, в котором тот угрожал самоубийством, она была необыкновенно встревожена, послала за каретой и вместе со свидетельницей отправилась в Лазенковские казармы, повторяя дорогой: «О боже, лишь бы нам не опоздать! Лишь бы мы нашли его живым!»

В последний день своей жизни, 18 июня, Висновская была в обыкновенном, хорошем расположении духа, и, уезжая из дому около 6 часов вечера, она заказала ужин и сказала, что будет дома около 9—10 часов вечера. Уходя, она взяла с собой что-то, завернув предварительно в бумагу.

Весьма нелестные показания о Висновской дал свидетель Брек, отчим владелицы магазина Далешинской, поставщицы артистки. Свидетель ставил Висновскую как женщину очень низко; она не имела ни малейшего понятия об обязанностях честной женщины и гражданки. Идеалом Висновской были лишь деньги и только деньги. Она никого в своей жизни не любила искренно, любила лишь настолько, насколько кто был богат. По мнению свидетеля, Висновская великая артистка, была одновременно еще более выдающейся комедианткой. Она про всех и каждого, кто на нее взглянет, рассказывала, что они желали жениться на ней.