Дело братьев Скитских

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Дело братьев Скитских

Дело по обвинению братьев Скитских в убийстве Комарова рассматривалось трижды. Последний раз рассмотрение его происходило в Полтаве Особым Присутствием судебной палаты. Слож­ность дела заключается в том, что ни одного факта, прямо свидетельствовавшего о совершении этого преступления привлеченными по делу обвиняемыми, в распоряжении обвинительной власти не имелось. Однако анализ косвенных улик указывал на возможность совершения преступления братьями Скитскими. В защитительной речи весьма подробно рассматриваются как обстоятельства, уличающие, по мнению обвинительной власти, Скитских в совершении преступления, так и факты, идущие вразрез с формулировкой обвинительного заключения. Защитником в его речи также довольно подробно рассмотрены и обстоятельства дела в целом, в связи с чем эти обстоятельства не нуждаются в специальном изложении. Защищал братьев Скитских в заседании Особого Присутствия судебной палаты Полтавы Н. П. Карабчевский.

Господа судьи и сословные представители!

Мне предстоит произнести перед вами защитительную речь, а между тем я хотел бы забыть в эту минуту о том, что есть на свете «судебное красноречие» и «ораторское искусство». По акаде­мическому определению, это «искусство» заключается в том", чтобы путем возможно меньшего напряжения усилия слушателей передать им свои мысли и чувства, навязать им свое настроение, достигнув заранее намеченного эффекта. Обыкновенно не брезгают для этого и внешними суррогатами вдохновения: приподнятым тоном, побрякушками остроумия и фразой. В том мучительном напряжении, которое всеми нами владеет, мне было бы стыдно заниматься здесь «искусством», расставлять в виде ловушек «эффекты» и развлекать ваше внимание в ту минуту, когда простая истина ищет и так трагически не находит себе выхода. Если бы я был косноязычным, я сказал бы вам-то же, что скажу сейчас!

Я не имею в виду даже облегчить вам вашу задачу. Наоборот, я хотел бы вам ее затруднить. Я хотел бы, чтобы после огромного физического труда вы понесли такой же мучительный огромный умственный труд. Я хотел бы вернуть вас назад, к самому началу. Если у вас уже созрело решение, — вы должны продумать его заново, если необходимо передумать вновь, — вы должны сделать и это! По формуле закона, воистину, «всю силу своего разумения» должны приложить вы к разрешению этого дела. Нам не нужно вашей интимной правды, случайного личного убеждения отдельного судьи, бог знает, из чего зародившегося, откуда к нему подкрав­шегося. Нам нужна гласная широкая оценка вашей совестью только «видимых» условий дела, только достоверных, доказанных его обстоятельств. Лишь при этом условии все общество, взволнованное и потрясенное беспримерной судьбой этого загадочного дела, как один человек, с облегченной душой подпишется под вашим приговором.

Когда после первой кассации первого оправдательного о Скитских приговора я решился принять участие в их дальнейшей защите, я хорошо понимал всю тяжесть принимаемой мной на себя задачи. Личная уверенность в их невиновности, давая мне лишь необходимую внутреннюю свободу для выполнения, быть может, непосильной задачи, нисколько не ослепляла меня и надеждой на легкую победу.

В противоположность моему молодому и потому бодро самоуверенному товарищу по защите Скитских (Куликову, который закончил речь словами, что обвинить Скитских «страшно и стыдно! ») я никогда не смотрел розово на это дело.Слишком много судебных впечатлений уже пережито мной на своем веку, я слишком близко стою к делу отправления уголовного правосудия, чтобы не знать, что, несмотря на обладание вами в теории, по-видимому, всеми совершеннейшими способами открытия истины, судебная истина (как и всякая, впрочем, другая!) дается нелегко и что в уголовном деле недостаточно быть только невинным, надо еще уметь по суду объявить себя таковым!

Суд и осуждение близки! — в этой истине столько же нравственной глубины, сколько и практической мудрости. При известном стечении внешних обстоятельств и условных веяний подвиг самооправдания также труден для невинного, как и для виновного. И для того, и для другого формы и условия те же. Им одинаково не верят, они одинаково сидят на скамье подсудимых, которая имеет свою особую не написанную еще психологию. Этого не должен за­бывать ни один судья. Соблазн осудить, когда самоуверенно судишь, очень велик. А кто же судит не самоуверенно? История настоящего процесса в этом отношении особенно поучительна. Пер­вый оправдательный приговор, доставшийся с таким трудом судейской совести, ничего не стоило смахнуть простой кассацией. После того обвинительное напряжение достигло высшей степени, понеслось во всем своем разбеге. Казалось безумием остановить его, таким же почти безумием, как пытаться одним внешним усилием остановить разбег несущегося по рельсам локомотива.

Мне могут возразить. Однако ведь защита — естественная форма противодействия обвинению! Вы намеренно прикидываетесь бессилием, умаляя процессуальное значение защиты. Состязание сторон разве не ведется равным оружием! Разве вы не пользовались, и здесь на суде всеми гарантиями, всей полнотой ваших прав? На скрижалях судебных уставов разве не начертано: «обвинение и защита равноправны? »

Вот ходячее заблуждение, которое не вызовет улыбки только потому, что вызывает грусть. В конце концов действительно защиту впускают в «храм правосудия», — но надолго ли и в какой мо­мент? Разве в самые сокровенные и трудные для обвиняемого, а нередко и для истины моменты она не находится в жалком положении оглашенного, изгнанного, бессильно томящегося у преддверия храма? Ее впускают тогда, когда затеянная в глубокой тайне, сот­канная в тиши и выполненная в раздумье вся «творческая» работа обвинения в сущности «готова» — окончена совершенно. Ей предоставлено только критиковать или даже разрушать это «творчество», класть свои мазки на законченную картину — портить ее, или рвать холст, на котором она нарисована, но не давать ничего своего законченного и цельного. Отсюда досадные к защите отношения и чувства со стороны не только обвинителей, но подчас и судей.Она ничего не дает взамен разрушаемого. Ум наш так устроен, что подобно всей природе «боится пустоты». И к защите предъявляет требование на смену разрушаемого создать нечто новое, свое положительное и прочное. Но предъявлять подобное требование — значит издеваться над бессилием стороны в процессе. Ведь краеугольным камнем уголовного процесса является предварительное следствие, когда защита не допускается. Предварительное следствие тот фундамент, без которого немыслимо построить ничего, а его-то защите и недостает. Если бы защита располагала такими же средствами, как обвинение, она, быть может, дала бы вам пре­ступника на смену Скитских, но при наличности существующего порядка следствия мы вам не можем назвать убийц.

У защиты нет ни власти, ни средств содействовать правосудию в этом направлении. А между тем именно данный процесс не вопиет ли против подобного ограничения защиты? Нам пришлось делать заново все то, что упустило или не сделало предварительное следствие; мы вынуждены были произвести самые сложные и тщательные осмотры, испытания и измерения. Скажите, чем мы вам помешали в этой чисто следственной, черновой подготовительной работе? Своим бессменным контролем, вопросами и поправками мы только удесятерили авторитет вашей беспримерной судейской работы!

Если бы уже на предварительном следствии мы имели права, равные правам обвинения, мы не предстали бы перед вами с пустыми руками. Мы исследовали бы целый ряд параллельно с об­винением направляющихся версий преступления, и, кто знает, сидели бы Скитские на скамье подсудимых? А теперь получается картина странная, хаотическая: кому верить, на чем остановиться? Разве скопление случайностей, подозрительных черточек и уличающих штрихов сплетается и теперь исключительно только против Скитских? Разве дефекты полицейского рвения и страшной халатности предварительного следствия не говорят сами за себя, не призывают чуткую душу судьи к вящей осторожности?

Мы уже знаем, что в самый день похорон Комарова Степан Скитский был арестован. Мы отлично знаем, что в то время, кроме подозрений, которые, если верить Скитской, по характерному жесту Геннадия Мачуговского, были только «там» и «там», то есть у преосвященного и у Комаровой, решительно ничего не было. Не было даже показания пастуха Ткаченко, который видел двух похо­жих одеждой на Скитских лиц, как бы возвращавшихся с места совершения преступления. О Бородаевой в то время и помину еще не было!Тем не менее следственные поиски разом прекратились, и стали собирать улики только против Скитских. Я удивляюсь, что их собрали еще так мало, так как знаю, что на первых порах полицейским рвением легко смутить даже чистую, но слабую свидетельскую душу.

Припомните показания свидетеля Головкова и объяснение Петра Скитского. Бывший полтавский полицеймейстер Иванов на том основании, что они «не дворяне», объяснялся с ними весьма энергично. Он имел, по-видимому, повадку в подобных случаях жестикулировать кулаком более выразительно, чем это обыкновенно принято. Рядом с этим тот же Иванов, так детски доверчиво, с такой пылкой наивностью считал собранные против Скитских улики неотразимыми и насчитал их столько даже здесь на суде (кровь, волосы, колбасу, веревку и т. д.), что на его показании, как на судебном доказательстве, даже обвинителям пришлось поставить крест. Иванов ничего нам не дал здесь, кроме своей, совершенно очевидной судебно-полицейской наивности, а между тем на предварительном следствии все охотно верили ему, он «корни и нити» всего дела держит твердо в руках. Из уст в уста переходили сведения об открытых им «важных» уликах, слагались и целые легенды о добытых им «агентурным путем» сведениях. На суде эти «агентурные сведения», как и следовало ожидать, превратились в простые бабьи сплетни, тут же и опровергнутые.

По поводу полицейской проделки с подсаживанием сыщика в образе арестанта к Петру Скитскому, проделки, предпринятой, к сожалению, с ведома, если не одобрения, следственной и прокурорской власти, — пошел целый гул по Полтаве. Девица Прохорова и преосвященный говорили нам, что даже сами читали копию записки Петра Скитского к брату и в ней была именно «страшная» улика против Скитских. В ней говорилось о проклятии за сознание и за нарушение клятвы по совершению преступления. Сам Иванов не посмел, однако, здесь воспроизвести нам подобного текста записки. Этот свидетель, согласно с утверждением Червоненко, удостоверил совершенно иное содержание записки: «Если ты убил Комарова, я тебе не брат. Проклинаю тебя». Это был оправдательный документ для Петра Скитского, а не «страшная» улика. Записка затем пропала, вероятно, в качестве «ненужной бумажки». Но она сделала свое страшное и злое дело на предварительном следствии!

Ближайшими сотрудниками Иванова, как известно, были два полицейских пристава Царенко и Семенов. Втроем они были первыми каменщиками, положившими фундамент. Вы имели возможность их наблюдать и составить себе надлежащее представление о характеристике их сыскной прозорливости.Царенко говорил нам, что у них 15 июля состоялось даже особое совещание под председательством полицеймейстера Иванова для выработки «общего плана» действий. Сказано недурно, но кончилось это совещание тем, что Царенко, переодевшись в штатское платье, и Семенов — в полицейский мундир, поехали к месту нахождения трупа послушать, что говорит «народ», и вообще поискать счастья. Народ безмолвствовал, счастья им никакого не подвернулось, но Комарова высказывала свои подозрения на Скитских, и Иванову в связи с подоспевшими к нему откуда-то вдруг «агентурными сведениями» вопрос показался решенным и ясным до очевидности.

Тщетно мы старались узнать от Иванова по крайней мере источник его агентурных тайн. Ему было разрешено не обнаруживать своих профессиональных секретов. Но этот секрет мы сами могли бы открыть Иванову. Широко организованное агентурное дело, организованный сыск, и где же — в мирной и тихой Полтаве. В Петербурге у нас едва-едва организована сыскная часть. Ведь Полтава — не Париж! В деле Дрейфуса могли опираться на агентурные сведения, а здесь о них говорить даже смешно. Иванов только верен себе. Он, как проявилось это на суде, удивительно склонен на людях все обставлять торжественностью официальности. Если бы он мог сохранить эту свою черту и на дознании при допросе свидетеля Головкова и обвиняемого Петра Скитского, было бы гораздо лучше.

Что сказать о правой руке Иванова, о Царенко? Он знает, немного истин, но зато уж помнит их твердо: купаться надо ходить всегда ближайшим путем, колбасу покупать привозную, московскую, а не у Лангера, веревку для удавления ближнего надо брать свою, а не пользоваться казенной... Если гражданином не соблюдены все эти предосторожности, пусть он пеняет на судьбу или на себя, но не запирается в преступлении, и, главное, не претендует на начальство за то, что его засадили в тюрьму.

Наконец, последний из трех полицейских чиновников — Семенов внес в дело одно весьма тонкое и ценное соображение. Он первый бесповоротно решил, что преступников было именно двое, а не менее и не более. На этом утвердилось и следствие. Не характер насилия над трупом и все тонкости судебно-медицинской экспертизы (это Семенов, заодно с водолечением по способу Кнейпа, вероятно, считает «философией») привели его к такому умозаключению! Нет, его осенила простая житейская сообразительность. Водка и закуска в месте «засады» найдены в таком друг от друга соотношении и на таком расстоянии, что одному человеку было бы никак невозможно одновременно дотянуться до водки и до закуски. Очевидно, в засаде сидело двое. Гениальное открытие!Оно, без сомнения, могло возникнуть только на благодатной родине бессмертного гоголевского Пацюка, которому, как известно, вареники, и притом обмакнутые в сметану, сами летели в рот.

Вот впечатления полицейских чиновников, о которых здесь столь красноречиво и серьезно повествовали нам, вот тот клубок своеобразных улик и подозрений, которые нам приходится разматывать.

Вы произвели, судьи огромную затрату сил. И что же? При окончании следствия я чувствовал себя неудовлетворенным. Не могли не чувствовать неудовлетворенности и вы. Чувствовалось одно: надо бы начать все сначала. Но сначала — уже невозможно. Русло проложено — следствие течет и журчит, убаюкивая и усыпляя. Потребовался бы воистину умственный и нравственный труд, чтобы сказать себе прямо и откровенно: все это никуда не годится, надо на всем поставить крест. И вот для ленивого ума раздолье: расчищенное почетное место всему, подтверждающему версию о Скитских, мрачное подозрение и голословное отрицание всего остального. При таких условиях, конечно, обвинить возможно. Ваше пытливое и внимательное изучение дела, однако, подсказывает иной приговор, иную точку зрения. Вы не успокоитесь, пока ваш разум и ваша колеблющаяся совесть не совершат всего круговорота раз начавшегося пытливого движения мысли, пока вы сами не положите этой мучительной работе конец словами: «Довольно! мы в заколдованном кругу! дойдя до конца, мы снова у начала! И мы действительно у самого начала. Чем исключены предположения о целом ряде лиц, которые так же, как и Скитские, могли быть виновниками убийств? »

Я спешу здесь оговориться. Я весьма счастлив случаю сказать публично, что возможные подозрения относительно причастности к делу несчастной вдовы Комарова нашли здесь себе полное разъяснение и опровержение. Я лично, по крайней мере, в этом убежден и рад, что могу в присутствии Комаровой заявить об этом громогласно. Если ранее в числе других догадок могли быть и неблагоприятные для Комаровой, то опять-таки в этом было виновато предварительное следствие. Если бы своевременно было разъяснено значение знаменитой записки, найденной в портсигаре убитого: «О! о! — будет бал» — и т. д., что сделано Комаровой только в настоящем заседании, если бы на основании указаний Комаровой, что муж ей в этот единственный раз за все лето сказал, чтобы она его не встречала, были сделаны розыски в том смысле, не было ли назначено кем-либо Комарову свидания по дороге на дачу, если бы все эти факты ранее не стушевывались и не замалчивались, а были бы, наоборот, приведены в ясность, Комаровой не пришлось бы вовсе считаться с подозрениями.Лично мы верим ей. Но дайте же нам равное отношение к фактам. Почему то, что подозрительно или не ясно само по себе в деле, но лишь по отношению к Скитским, вовсе из него выкидывается, и все, что имеется против Скитских истолковывается исключительно подозрительно?

В поисках за тем, кто мог желать смерти Комарова, кто еще мог питать к нему злобные и мстительные чувства, нам неожиданно весьма помог поверенный гражданской истицы. Он широко счертил круг лиц, питавших, по его мнению, непобедимую ненависть к рьяному секретарю полтавской консистории.

По словам поверенного гражданской истицы, все сельское духовенство, весь низший круг лиц подчиненной ему епархии жестоко страдал от стремительного самовластия, от непреклонной и самоуверенной энергии молодого секретаря. Сам преосвященный Илларион вынужден был признать, что рядом со всевозможными достоинствами Комарова, как должностного лица, он бывал нетерпелив, резок и раздражителен. Воспрещение благочинным входа в консисторию, в то время, когда по уставу они имеют право даже присутствовать там, почиталось всеми распоряжением едва ли законным, во всяком случае бестактным и оскорбительным для чести отцов благочинных. Вспомните сорок человек одних уволенных чинов консистории за три года его секретарства, и вы согласитесь, что врагов у него, помимо Скитского, был непочатый угол. При­помните, наконец, характерные черты его отношения к некоторым служащим. У одного, собирающегося жениться, он ни с того ни с сего требует удостоверения врача о том, что он не страдает сифилисом. Тот оскорбляется и уходит. Бывшего столоначальника, молодого человека, некоего Александровского, он, по словам свидетеля Головкова, своим презрительным и высокомерным отношением доводит до того, что этот несчастный, с трясущимися руками, по часам простаивает у дверей его кабинета, не смея войти. Вскоре он также оставляет службу.

К Скитским Комаров, в сущности, был даже милостив. За пьянство он, например, не взыскивал и Петру даже, спустя год, прибавил жалованья. Со Степаном Скитским он был в ладах вплоть до января 1897 года. По словам свидетеля Просяница, если он иногда и замечал Степану Скитскому, то тут же всегда отечески прибавлял: «Только слушайтесь меня, И вам будет хорошо! ». Степан Скитский вырос и воспитался в условиях безропотного подчинения, и откуда бы у него взялся тот бешеный порыв к протесту на сорок пятом году жизни, чтобы, забыв обо всем, рискнуть всем? Его окружала мирная среда: дочь, посещавшая гимназию, любящая жена! Да и откуда было взяться у него «непреодолимой» вражде к Комарову?Ведь Комаров сам отличал Скитского весьма долгое время, назначая его своим заместителем на время отъездов, устроив его и на место казначея, почти против желания архиерея. Самая провинность, из-за которой Степан Скитский был лишен награды, не показывает ли, что Комаров только в припадке раз­дражения настоял на своем и заговорил о перемещении Степана Скитского вновь на должность столоначальника за тем только, чтобы припугнуть его своей немилостью.

Степан Скитский мог не тревожиться. Было известно, что архиерей на это не согласился и вообще находил тогда и самые провинности Скитского не столь значительными. И действительно, в чем они заключались? Он «испортил» служебный год Комарову тем, что не изготовил ведомости к 1 января. Но, по словам преосвященного, заняв должность казначея лишь с ноября месяца предыдущего года, было бы и мудрено составить ведомости к сроку. Другая провинность состояла в денежном недочете. Сначала это встревожило и самого Скитского, взволновало и епархиальное начальство. Но вскоре, как это нам опять-таки удостоверил преосвященный Илларион, недочет оказался в полторы копейки, и то не по вине казначея.

При таких условиях не вправе ли был Скитский, даже если допустить, что он очень возмутился несправедливым отношением к себе Комарова, — рассчитывать на то, что по жалобе прокурора придирчивость секретаря может быть обнаружена и его служебное рвение будет введено в границы законности. Ведь о желании своем жаловаться он говорил всем и каждому. Знал об этом архиерей, узнал и Комаров. Преосвященный, правда, убеждал его «оставить это», «помириться» с Комаровым и на первых порах Скитский отвечал ему: «Не могу, как угодно вашему преосвященству! ». Но, в сущности, не добрый ли это был знак для Скитского? Не предве­щало ли это, что отношения с Комаровым восстановятся непременно, раз сам владыка желал такого примирения и склонял к нему. Для Скитского далеко не все было потеряно. Припомните по этому же поводу одно из писем Комаровой к матери своей, Будаевской. Она именно рассказывает об этом инциденте матери, причем все время нежно называет Скитского «Степой». Смысл всего письма таков: «Взъерошился внезапно, мол, Степа, но все это уладится, пройдет! ». Где же непобедимая ненависть или безысходность положения для Скитского? Если последнее разуметь в материальном отношении, то и тут нет правды. В городе все знали Скитского за дельного, смышленого и честного работника. Достаточно сказать, что после первого своего оправдания он тотчас же нашел себе место, с жалованием не меньше консисторского, с этого места его и взяли опять в тюрьму после кассации. Итак, что бы ни говорили, если бы даже убийцы Комарова были из консисторских или из духовенства, — Степана Скитского нечего выдвигать в качестве наизлейшего и притом единственного «врага Комарова».Если даже убийство имело действительно место на этой почве — на почве «служебной мести», — Степан Скитский был слишком умен и слишком на виду для того, чтобы на него мог пасть выбор стать палачом Комарова.

О Петре Скитском я уже не говорю — по самой своей нравственной природе он в палачи не годится.

Возьмем теперь другой круг лиц, близко соприкасающихся с консисторией и ее порядками, встретивших в лице Комарова своего непримиримого гонителя и противника. Я говорю о разного вида и сорта бракоразводных дельцах, начиная с заезжих темных личностей в качестве «специалистов-поверенных» по бракоразводным делам и личностей вроде Бабы-Чубар, промышлявших перспективами, открывавшимися им в замочные скважины и дверные щели. Ведь надо же вдуматься, с каким омутом лжи, преступности, грязи мы в подобных случаях имеем дело! Почему на поверхность одного из подобных омутов не мог всплыть труп принципиального противника брачных расторжений Комарова? Почему его убийство не могло быть делом наемных рук? Куши, которыми оперировали бракоразводные дельцы низменные люди, которые рвались за этими кушами, неодолимые преграды, которые вечно ставил Комаров благополучному и скорому завершению подобных предприятий,— не говорят ли за то, что и на этой почве мы наталкиваемся на мотивы и побуждения, заслуживающие самого пристального и серьезного внимания.

Ливен, например, прямо утверждает, что Комаров убит именно благодаря его бракоразводному процессу, которому он не дал закончиться благоприятно, несмотря на огромные деньги, затраченные противной стороной. Но пусть Ливен ошибается. Разве это был единственный бракоразводный процесс богатых людей в Полтаве? Вспомните характерное дело супругов Тржецяк, и упорное воздействие на ход этого процесса со стороны Комарова. Тржецяк, богатая женщина, желала вступить в новый брак. В этом был заинтересован и некий Щуберт. Духовные отцы признали брак подлежащим расторжению, но Комаров вошел с энергичным протестом к преосвященному, и развод не был утвержден. Любопытна дальнейшая судьба дела. Комаров всегда кичился своей служебной исправностью и щеголял пунктуальностью. Тем не менее дело Тржецяк, очевидно, засело в его уме крепко. С марта до июля он не отсылает дела и не дает ему хода, несмотря на прошение и жалобы Тржецяк. Только 11 июля, то есть за три дня до своей смерти, он сочиняет резолюцию, по которой предполагалось дело, при особом пояснительном рапорте от имени преосвященного, препроводить в Синод.По словам столоначальника Горностаева, Комаров собирался особенно внимательно заняться составлением этой бумаги, в которой намеревался подробно развить основания, по коим считал развод невозможным. 14 июля Комарова убили, а 21 июля дело Тржецяк было отправлено в Синод уже при простом препроводительном отношении. Синод признал затем брак подлежащим расторжению.

Припомните при этом отзыв преосвященного, что покойный Комаров, как ярый ненавистник брачных расторжений, в делах этого рода не всегда держался даже в пределах строгой законно­сти. Он пытался даже ввести новую практику. Секретарь по закону не имеет права самолично допрашивать свидетелей, но Комаров не мог сдержаться: заподозревая лжесвидетельство, он предлагал вопросы, старался изобличить свидетеля. Можно себе представить, как себя чувствовали все эти специалисты, вроде Бабы-Чубара, а вообще бракоразводные дельцы, нуждавшиеся именно в подобных свидетелях, когда им приходилось иметь дело с Комаровым. Хоть закрывай лавочку. А между тем куши в виде круглых цифр, вроде 10, 15 тысяч, так и манят, так и влекут к себе. Докажите мне, что этого рода корысть не могла стать мотивом преступления, и я откажусь от своего предположения. Но вы этого мне не докажете.

Довольно, однако, предположений, они, в сущности, бесплодны. Я выдвинул их лишь для того, чтобы наглядно опровергнуть довод обвинения: Скитские, — ибо больше некому! Как видите, это не аргумент, с ним серьезно считаться не приходится. Обстановка убийства Комарова, если вдуматься в нее, так не ясна, так неуловимо таинственна и вместе с тем так, по-видимому, проста, что невольно теряешь голову. Мечешься между Сциллой и Харибдой: или тут простой, легко удавшийся случай самого банального убийства случайных грабителей (вспомните похищенные часы!) или, наоборот, налицо тонкий математический расчет, ловко выполненная казнь умелыми, бесстрастными, твердыми руками. Был человек на дороге, на мостике, почти подходил к своей даче и вдруг... мертвый в кустах. При этом дорога, несомненно, битая, проезжая. Мы поднимали целое облако пыли, когда ехали с вами по ней на осмотр. В сорока саженях косил сено Петр Бондаренко, немного дальше Кошевой набирал воду в пруду — и ни звука, ни крика, точно сам Комаров подставляет шею петле. Согласитесь, что все это наводит на размышления. С точки зрения невозможности именно для Скитских совершить это преступление размышления эти разрастаются уже в целый лес, непроходимый лес сомнений.

***

Братья Скитские были оправданы.