Символическое значение насилия и моральная экономика

Московские восстания XVII столетия разворачивались как ритуальное действо с участием правителя и народа, которое демонстрировало и проверяло на прочность законность царской власти. Каким бы могущественным ни считался царь, законность его власти зиждилась на представлениях народа о его благочестии, справедливости, милости к бедным и умении слышать свой народ. В мирное время царь обращался за советом к духовенству и боярам, люди подавали челобитные, прося его «смиловаться»; и обычно царское правительство было довольно отзывчивым, а люди – покорными, так что обходилось без насилия[1019]. Вспышки насилия происходили тогда, когда нарушения принимали беспрецедентный характер, налоговое бремя и повинности становились невыносимыми, а правительство оставалось глухим к чаяниям народа. В таких случаях царю приходилось общаться с народом напрямую, принимая на себя роль посредника и судьи, поскольку толпа взывала к традиционному праву о царской милости и прямому общению с государем как отцом народа. Реакция царя была доброжелательной, он несколько раз выходил к толпе, ругал и хвалил людей и шел на уступки по мере развития событий в каждом случае.

Такого рода действо имело место в 1662 году во время Медного бунта, когда толпа, пришедшая из Москвы в Коломенское, царскую загородную резиденцию, требовала облегчить непосильное бремя и предъявила царю список чиновников и купцов-взяточников, имитируя псевдозаконную процедуру челобития. Толпа, по сообщению Патрика Гордона, который был там и, вероятно, непосредственно наблюдал за происходящим, очевидным образом нарушила практику прошения царя о милости, поскольку шумела и проявляла нетерпение при приближении к царю Алексею Михайловичу, когда он «вышел из церкви и сел на коня». Московский посадский человек Лучко Житкой вручил ему письмо, которое было скромно завернуто в его шапку. (Этот же мотив встречается и в сатирической «Повести о Шемякином суде», где ловкий крестьянин так показывает свою шапку судье, что тому кажется, будто в нее завернута взятка.) Котошихин даже сообщает, что «и те люди говорили царю и держали его за платье за пугвицы: „чему де верить?“ и царь обещался им Богом и дал им на своем слове руку, и один человек ис тех людей с царем бил по рукам»[1020]. Царь в ответ «их уговаривал тихим обычаем, чтоб они возвратилися и шли назад к Москве, а он, царь, кой час отслушает обедни будет к Москве, и в том деле учинит сыск и указ». Ни в одном другом источнике нет такой примечательной детали о простолюдине, который схватил царя за пуговицу, тряс за руку и усомнился в его словах. С идеологической точки зрения этот образ показывает, сколь тесной была связь царя с народом. Это был не единственный случай личной встречи царя со своим народом во время политического кризиса. За четырнадцать лет до этого, в 1648 году, толпа также пришла к Алексею Михайловичу прямо в Кремль, когда он шел на церковную службу и обратно; в 1682 году она дошла до личных покоев царя. И во всех этих случаях он находился под защитой харизмы правящей семьи. Толпы народа также не трогали женщин царского рода: в 1648 году восставшие пощадили свояченицу царя; в 1662 году царь советовал боярам прятаться на женской половине, очевидно считавшейся самым безопасным местом; в 1682 году мать и сестры молодого царя снова оказались лицом к лицу с толпой, но их не тронули[1021]. Особое положение царя охраняло его и его ближайших родственников, однако обязывало его держать ответ и идти на любые, даже самые тяжелые уступки.

Впервые на такие уступки пришлось пойти в жаркие дни 2–5 июня 1648 года. Получив 1 июня отказ в подаче царю челобитной за городом, на следующий день разъяренная толпа устремилась в Кремль, требуя личной встречи с царем и ни с кем другим. Люди были возмущены коррумпированностью клики Бориса Ивановича Морозова, свояка Алексея Михайловича, а также его бывшего «гофмейстера и воспитателя» (по словам Олеария). Как это было характерно для политики Московского государства, клика Морозова держалась на родственных связях: Петр Траханиотов, глава Пушкарского приказа, был женат на сестре Морозова, Леонтий Плещеев, глава московского Земского приказа – на сестре Траханиотова, а сам царь и Борис Морозов женились на сестрах Милославских[1022]. Толпа требовала выдать всех троих – Морозова, Траханиотова и Плещеева.

Повторные челобитные против Леонтия Плещеева с обвинениями его в коррупции и злоупотреблении властью, а именно в арестах и пытках невинных и вымогательствах, не влекли для него наказания, поскольку он находился под покровительством Морозова. Требуя выдачи Плещеева, 2 июня толпа ворвалась в Кремль и окружила царя, когда он шел из дворца в церковь, а затем по пути обратно. Когда толпа разрослась до «нескольких тысяч», Алексей Михайлович, находившийся уже за трапезой, отправил бояр успокоить недовольных, однако это им не удалось, а один из них был даже ранен. Тогда царь самолично вышел на Красное крыльцо перед Соборной площадью для встречи с толпой. Та требовала выдачи Плещеева. Алексей Михайлович пообещал провести расследование и наказать виновных бояр и попросил для этого один день. (Один иностранный наблюдатель предполагает, что царь пытался спасти жизнь Плещеева такой отсрочкой[1023].) Народ разошелся, однако погромы и грабежи продолжались до следующего утра. В собственном доме был схвачен и убит думный дьяк Назарий Чистой. На следующее утро, 3 июня 1648 года, толпа пришла к Кремлю во второй раз, снова требуя выдачи Плещеева. Несмотря на то что ворота были заперты, угроза была серьезной, и царь выдал Плещеева.

При этом царь соблюл видимость законности: Алексей Михайлович выпустил Плещеева в сопровождении нескольких стрельцов, священника и палача, словно Плещеева на Красной площади ожидала казнь в соответствии с нормой закона. Однако люди набросились на Плещеева и «притащили его на торговую площадь, где его избили, не оставив живого места, а потом топорами рассекли его, как рыбу, на много кусков, которые, сорвав с них остатки одежды, они разбросали и оставили лежать». Позднее в тот же день, после того как в городе начались поджоги, его голова была оторвана от тела и брошена в костер, та же участь постигла и прочие останки[1024].

Выдача Плещеева толпе не была частью жестоких бесчинств, бушевавших в те сутки. Она была совершена в соответствии с правилами, известными толпе и царю, но не иностранным свидетелям этих событий. Шведский наблюдатель, к примеру, записал, что царь «выдал Плещеева… уступая требованию толпы, но неохотно и против своего желания», и это, несомненно, было именно так. Однако, как бы ни хотел Алексей Михайлович избежать этого, он помнил о взятых на себя обязательствах и пошел на уступки в этом кровавом спектакле, выдав Плещеева толпе «головою», как сказано в русских источниках. «Выдать головой» обозначало юридический акт предоставления кого-то в чье-то полное распоряжение. Это выражение использовалось, когда убийца крепостного передавался хозяину последнего в качестве компенсации, или если кто-то продавался в рабство, или если боярина подвергали ритуалу поругания[1025]. Более того, при описании этого восстания и последующих русские источники подчеркивают, что толпа действовала «миром», то есть сообща. Прибегая к власти коллектива, собравшегося, чтобы требовать восстановления справедливости, толпа превращала это взаимодействие с властью из акта бесконтрольной жестокости в неофициальные справедливые переговоры[1026].

Смерть Плещеева на второй день не положила конец кровавому ритуальному взаимодействию между царем и народом: толпа продолжала требовать выдачи Траханиотова и Морозова. Царь попросил об отсрочке еще в два дня, и на фоне пожаров, вспыхнувших по всему городу после полудня второго дня, 3 июня, попытался спасти Траханиотова, отправив его «в ссылку» на воеводство в незначительный город. Траханиотов уехал в ночь на 4 июня, но ситуация настолько обострилась, что царь вызвал его обратно. Царский посланец настиг его возле Троицкого монастыря, где он стал просить убежища. Монахи, боясь разгневанной толпы, смогли лишь исповедать и причастить его и отправили обратно в Москву[1027].

Царь снова согласился отдать своего боярина толпе, однако на этот раз ему в большей степени удалось соблюсти видимость законности. Царь объявил, что Траханиотов приговорен к обезглавливанию за измену и за поджоги 3 июня (которые ему приписали слухи). Толпа сопроводила приговоренного на Красную площадь, где 5 июня палач обезглавил Траханиотова. Его голова «лежала целый день на его груди для зрелища», как напоминание о прежних демонстрациях частей тел подобных бунтовщиков, которые ранее проводились судами. Один русский источник расценивает это как казнь, по-настоящему санкционированную властью, говоря просто, что Траханиотова «казнили». Однако другой русский источник видит в этом лишь жестокость толпы: «На Земском дворе от черных людей убиен бысть»[1028]. Итак, уже дважды царь Алексей Михайлович жертвовал своими людьми ради усмирения толпы.

Ритуальное действо, однако, на этом не завершилось, оно продолжалось до тех пор, пока не была решена участь Бориса Ивановича Морозова. Начало было положено 2 июня, когда толпа разгромила его дом, а 5 июня стала требовать его выдачи вместе с Траханиотовым. Перед царем Алексеем Михайловичем встал мучительный выбор, о чем сообщает шведский резидент Поммеренинг: «Его царское величество, говорят, просил их лучше убить его, чем Морозова…»[1029] На третий день, 5 июня, в то время как толпа требовала выдачи Траханиотова и Морозова, царь трижды посылал патриарха и своего духовника вместе с несколькими боярами просить за Морозова, но все было тщетно. Наконец появился и сам Алексей Михайлович «с непокрытой, обнаженной головой и со слезами на глазах», умоляя толпу пощадить дорогого ему человека. Толпа начинала терять терпение: по словам шведского наблюдателя, «они готовы были и его царское величество до тех пор считать изменником», пока их требования относительно Морозова не будут удовлетворены. Согласно нескольким источниками, царь самолично принес клятву, целуя крест или икону (здесь источники расходятся) в руках патриарха, и обещал отстранить Морозова от должностей и отправить в изгнание. Только после этого толпа согласилась с его условиями и прекратила мятеж. Морозов был тайно выслан из Кремля ранним утром 12 июня, «и таким образом дано было удовлетворение желаниями народа»[1030]. Царь получил мир, принеся в жертву жизни двух своих ближайших приспешников, и смог уберечь от гнева толпы только третьего из них.

Насилие в 1648 году в Москве было преисполнено символизма: толпа, ворвавшаяся в Кремль и обратившаяся непосредственно к царю, опиралась на общераспространенное представление о том, что царь несет ответственность перед народом. Сожжение тела Плещеева можно рассматривать как ритуал очищения огнем, разграбление боярских домов – как акт общественного остракизма. Поразительная покорность царя требованиям пожертвовать собственными людьми являлась актом моральной экономики патриархального царизма[1031]. Повторение этого ритуального действа в 1682 году подтверждает тот факт, что это не было отдельным случаем бессмысленной жестокости.

В 1682 году ситуация обострилась в тревожные дни после смерти царя Федора Алексеевича (скончался 27 апреля), когда началась борьба за власть между придворными кланами Милославских и Нарышкиных, представительницами которых были первая и вторая жены Алексея Михайловича. Сначала удача улыбнулась Нарышкиными, и царем был провозглашен девятилетний Петр, однако затем поддержку получили Милославские и слабоумный пятнадцатилетний Иван, интересы которого представляла его сестра Софья. В 1648 году беспорядки во многом стали возможны благодаря отсутствию охраны в Кремле, что было показателем веры в личную неприкосновенность царя. Даже к 1680-м годам постоянная охрана не появилась, и эту обязанность выполняли различные ведомства под надзором Приказа тайных дел[1032]. В 1682 году вооруженные стрельцы вошли в Кремль, преодолев лишь небольшое сопротивление. Датский дипломат фон Горн сообщал, что, по проверенным слухам, охрана сама открыла стрельцам ворота, а находившийся в то время во дворце Андрей Артамонович Матвеев – что приказ запереть ворота поступил слишком поздно. Рассказы современников страшно походили на описание событий 1648 года. Все сообщали, что четыре полка стрельцов, а по данным одного источника, еще и 4 тысячи солдат[1033] вошли в Кремль хорошо вооруженными под барабанный бой и со знаменами. Одни говорят, что те вошли ровным строем, другие – что в беспорядке. Немецкий купец Бутенант записал, что стрельцы предъявили список из сорока бояр и чиновников, которых, по их мнению, нужно было казнить. Согласно более позднему отчету Разрядного приказа, их было двадцать и все они были стрелецкими командирами или сторонниками клана Нарышкиных[1034]. Разгул насилия продолжался три дня, как и в 1648 году.

Когда стрельцы первый раз ворвались в Кремль 15 мая 1682 года, они заперли ворота, чтобы задержать таким образом бояр, которых хотели призвать к ответу. Стрельцы прибыли как раз в тот момент, когда бояре собрались во дворце, поскольку были предупреждены о времени начала думского заседания. До этого в течение нескольких месяцев разные полки безуспешно жаловались на своих полковников за их злоупотребления и взяточничество, и, как сообщал голландский резидент Келлер в апреле 1682 года, обратили свой гнев против бояр, которые покровительствовали этим полковникам. Датский посол фон Горн описывает, как стрельцы посылали представителей в Боярскую думу с жалобами на своих офицеров и, когда их требования не были услышаны, подняли клич «спасем Ивана Алексеевича». Их призыв основывался на слухах, которые приписывают соперникам Нарышкиных, о том, что те задумали навредить царевичу Ивану Алексеевичу и, возможно, даже отравили недавно почившего царя Федора Алексеевича. Восстание по такому случаю выглядело оправданным, поскольку речь шла о защите царской персоны[1035].

Как и в 1648 году, представители власти вышли на Красное крыльцо, чтобы говорить с толпой: среди них были бояре, патриарх и, что важно, несколько женщин из царской семьи. В числе последних были две дочери Михаила Федоровича, семь дочерей Алексея Михайловича от обеих жен, вдовствующая царица Наталья Кирилловна Нарышкина, ее мать, а также недавно овдовевшая жена царя Федора Алексеевича Марфа Матвеевна Апраксина[1036]. Сведения о том, кто конкретно выходил умиротворять толпу, разнятся. В отчете Разрядного приказа конца 1683 года перечислены четверо бояр (князья М.А. Черкасский и И.А. Хованский, затем П.В. Большой Шереметев и князь В.В. Голицын). По версии Медведева, изложенной вскоре после событий, там был только патриарх, а Летопись 1691 года называет кроме патриарха еще и князя И.А. Хованского и Петра Михайловича Салтыкова[1037]. Однако стрельцы хотели видеть царевича Ивана Алексеевича. Кремлевские женщины смело предъявили им пятнадцатилетнего Ивана и девятилетнего Петра. Немец Бутенант слышал, что царевичей вывели Софья Алексеевна и Марфа Апраксина, а Летопись 1691 года – что Наталья Нарышкина. Сильвестр Медведев, настроенный в пользу Милославских, добавляет к этому списку царевну Софью Алексеевну и патриарха. За ними последовали бояре и официальные лица, однако со стрельцами говорила именно Наталья Нарышкина. Присутствовавший при этом Матвеев удивлялся, насколько беззастенчиво толпа спросила царевича Ивана о том, не причинил ли ему кто вреда[1038].

Несмотря на то что стрельцы увидели Ивана и Петра живыми и невредимыми, а также поговорили с разными боярами и патриархом, они не успокоились. Что-то послужило поводом для их дальнейшего раздражения, хотя они и прежде, несомненно, имели намерение прибегнуть к жестокости. Немецкий купец Бутенант сообщает, что стрельцы ударили в набат, чтобы собрать остальных. Большинство источников едины в том, что толпу разозлила высокомерность бояр. Это восстание было более жестоким, чем в 1648 году: в поисках своих жертв стрельцы прочесали Кремлевский дворец. Как и в 1648 году, они не тронули фигуры, наделенные харизмой: государей, духовных лиц и женщин. Стрельцы могли страшно напугать Ивана, Петра, патриарха и женщин царского рода во время встреч с ними, но не причинили им физического вреда. Медведев даже живописует, как патриарх заставил стрельцов покинуть свой дворец и собор, заявив им: «Ей! Несть у меня в доме никаких изменников»[1039].

Рассвирепевшая толпа жаждала крови. Стрельцы ворвались на крыльцо и прямо на глазах у Натальи Нарышкиной и Петра схватили и убили А.С. Матвеева, в доме которого та воспитывалась. Они носились по дворцу и церквям, отыскивая бояр и чиновников, прятавшихся под алтарями, в чуланах, или застигали их врасплох, а затем бросали на острия бердышей и копий на глазах у застывшей от ужаса толпы. В тот день они убили по крайней мере девять человек, большинство во дворце и в Кремле, но некоторых и в московских приказах и домах. Среди жертв были брат Натальи Нарышкиной, стрелецкий полковник, бояре А.С. Матвеев, князь Г.Г. Ромодановский, князь Ю.А. Долгоруков с сыном Михаилом, думный дьяк Ларион Иванов с сыном и Федор Салтыков, сын боярина Петра Салтыкова. В последних двух случаях стрельцы ошиблись и с извинениями вернули тела убитых сыновей отцам, не надругавшись над ними[1040]. В тот вечер дома трех ненавистных чиновников – князя Ю.А. Долгорукова, Ивана Максимовича Языкова и думного дьяка Лариона Иванова – были разграблены, что было символом общественного остракизма.

Насилие продолжалось еще два дня, что также напоминало о событиях 1648 года. Во вторник 16 мая стрельцы вернулись во дворец, чтобы требовать выдачи старшего Нарышкина, Кирилла Полуэктовича, его сына Ивана и иностранного доктора Даниила фон Гадена, обвиняя его в отравлении царя Федора Алексеевича. Царица Наталья Нарышкина умоляла подождать один день для проведения расследования и, по некоторым источникам, вместе с ней со стрельцами встречались Петр, Иоанн и царевны. В разрядной записке, составленной в конце 1683 года, утверждалось, что «великий государь указал им их выдать – думнаго дьяка Аверкея Кирилова, дохтура Яна да Степанова сына». Однако в других источниках перечисляются иные люди, начиная от сына фон Гадена и еще одного иностранного доктора Иоганна Гутменша, которых тоже схватили вместе с еще одним Нарышкиным, двумя стрелецкими полковниками и прочими[1041]. В отношении старшего Нарышкина стрельцы согласились с просьбой женщин повременить, так же как и в 1648 году.

Стрельцы вернулись за своими главными жертвами, Нарышкиными и доктором Даниилом, 17 мая, то есть на третий день, как и в 1648 году. Они пообещали, что смерть этих двоих положит конец кровопролитию. И снова кремлевские женщины стали просить о пощаде. Бутенант описывает, как две вдовствующие царицы, Наталья Нарышкина и Марфа Апраксина, а также царевна Софья встали на колени, прося о милости. Им удалось отложить на день выдачу старшего Нарышкина, Кирилла Полуэктовича, но не Ивана Нарышкина и доктора Даниила. Последовала душераздирающая сцена. Согласно русской летописи, написанной церковным человеком около 1691 года, все женщины царской семьи стали молить о пощаде. Однако, когда они поняли тщетность своих усилий, был осуществлен ужасающий ритуал. Дочери царя от брака с Милославской ушли, пятясь к дверям и трижды поклонившись стрельцам, и оставили их наедине с Нарышкиными, царицей Натальей, ее матерью Анной и Петром. Рыдая, Наталья вернулась во дворец и вывела своего брата, которого они с матерью передали на верную смерть, «яко агня на заколение»[1042].

Как и в 1648 году, требовалась ритуальная жертва, и Наталья Нарышкина, регентша при своем малолетнем сыне Петре (Иван тоже стал царем 26 мая), принесла в жертву своего брата, чтобы прекратить восстание. И действительно, после этого восстание стало затихать. Один только Андрей Матвеев не считал это актом добровольного жертвования жизнью боярина. В его рассказе о лично пережитых им событиях 1682 года, написанном в 1720-х годах, Нарышкины идеализируются. В основе такого отношения – личные мотивы: потеряв отца в первые дни восстания, Андрей Матвеев оказался под защитой Натальи Нарышкиной и несколько дней спустя тайно в чужой одежде был выведен из Кремля придворным шутом. Он укрылся в одном из отдаленных поместий царицы и рос под ее покровительством, а затем сделал дипломатическую карьеру при Петре. Вспоминая о событиях 1682 года, Матвеев сообщает, что Иван Нарышкин смело готовился к смерти, спокойно исповедался и причастился. Затем Наталья Нарышкина и Софья Алексеевна вручили ему икону Богородицы и пошли вместе с ним навстречу ревущей толпе и морю копий. Не смущаясь святой иконы, толпа ринулась к нему, схватила и поволокла прочь. Для Матвеева это был акт хаоса и насилия, а не принесение ритуальной жертвы[1043]. Однако каким бы хаотичным и жестоким ни было это мгновение, это был также и ритуал, с помощью которого государь выполнял свою ужасающую обязанность по восстановлению социальной стабильности через убийство.

На следующий день женщины добились милости от восставших, как и в 1648 году Алексей Михайлович для Бориса Морозова. Вмешавшись в конфликт, чтобы просить о милости, они исполнили роль, отведенную им идеологией Московского государства, и 18 мая спасли жизнь престарелому Кириллу Полуэктовичу Нарышкину. Это было на следующий день после того, как стрельцы заявили о прекращении кровопролития. Современник так описал эту сцену: царевна Софья Алексеевна, из Милославских, говорила со стрельцами, а Нарышкин трижды пал ниц перед мятежниками. Стрельцы согласились на постриг Кирилла Полуэктовича и помещение его в Кирилло-Белозерский монастырь. Трех его малолетних сыновей тоже пощадили. Постриг был совершен на следующий день, и всех четырех Нарышкиных отправили в ссылку по разным местам[1044].

Жестокость толпы в 1682 году явила собой ту же ужасающую смесь кровожадной анархии и особого ритуала, как и в 1648 году. Все источники едины в описании ужасной судьбы жертв. Схваченные на месте были приведены на дворцовое (Красное) крыльцо и брошены на острия бердышей и копий, подобно тому как казаки Разина расправлялись со своими жертвами, сбрасывая их с высоты. В 1682 году несчастных, брошенных в толпу, разрывали живьем на куски, топтали, срывали с них одежду. Тела и части тел большинства убитых, как с Соборной площади, так и из других частей Кремля и города, были воздеты на пики и принесены на Лобное место на Красной площади для всеобщего обозрения и дальнейшего поругания. Некоторые тела были разорваны на столь мелкие фрагменты или же «все тело смесиша, яко кал», что узнать человека уже было невозможно[1045]. Один случай был уж совсем вопиющим: 15 мая престарелого, прикованного к постели князя Юрия Долгорукова вытащили из дома на двор и убили, а труп протащили по улицам. Его тело оставалось под открытым небом всю ночь, поскольку никто не осмеливался хоронить жертвы гнева толпы. Вернувшись на следующий день, стрельцы продолжили осквернение тела неимоверным образом: они вскрыли труп и отдали внутренности на съедение псам. Говорили, что некоторые из них смазали свои сапоги трупным жиром[1046].

Стрельцы использовали разные способы, чтобы узаконить свою жестокость. Пытаясь вовлечь всех прочих людей в происходящее, их лидеры демонстрировали воздетое на копье тело (или его часть) убитого ими чиновника и кричали толпе: «Любо ли?», а толпа отвечала одобрением. Матвеев сообщает, что стрельцы принуждали зрителей «шапками махать и то „любо“ гласно с ними же кричать. Буде же кто… от жалости сердечной умалчивал или вздыхал, люто от них биты». Некоторые исследователи видят в этом параллель с действиями Ивана Грозного, когда в 1570 году тот просил толпу одобрить казнь Висковатого и других. Во время восстания Разина казаки также испрашивали у народа согласия на казнь чиновников. Летопись 1691 года сообщает о том, что толпа подражала их действиям: «На площади же над мертвыми телесы, кто ни прииде, ругашеся и не умилися никто, яко зверие дивни, зле терзающе телеса их перед народом, на копия вонзиша, подымаху овии главу, инии же руце и нозе отсеченные кажуще народу, рекуще сице: „Любо ли?”… и тии страха ради вси рекуще с великим шумом: „Любо!”»[1047]

Стрельцы также устраивали карнавальную пародию на законные процедуры. Например, по Красной площади пронесли тела в карикатурной процессии и, подобно глашатаям во время казней 1653 года (глава 16), по сообщению Медведева, «глупии люди досаду являюще, яко честь творяще, вопияху гласы великими: „Се боярин Артемон Сергеевичь! се боярин Ромодановской! се Долгорукой! се думной едет! дайте дорогу!”» Когда они вывели Ивана Нарышкина из пыточной камеры Константиновой башни, они не воспользовались ее воротами для прохода на Красную площадь, а вышли через ворота Спасской башни, через которые проходили религиозные процессии с участием царя[1048].

Еще одним способом демонстрации «законности» действий стрельцов было их отношение к грабежам. Как и в 1648 году, они клялись друг другу не грабить и наказывали тех, кто нарушал клятву. Во время разграбления дома Кирилла Полуэктовича Нарышкина они, по слухам, обнаружили царские короны и платье, а потом, собрав подобные находки в Кремле, продавали их задешево своим сообщникам в течение нескольких недель[1049]. Таким образом, если грабеж и происходил, то он воспринимался толпой как символическое изгнание, однако стрельцы стремились сохранять дисциплину в своих рядах. Более того, выбрав Красную площадь в качестве места для предъявления и поругания своих жертв, они имитировали официальные казни самозванцев и предателей, таких как Степан Разин.

В большинстве случаев схваченную жертву убивали на месте, однако одну из главных, иностранного доктора фон Гадена, поймали в Немецкой слободе и доставили в Кремль, чтобы продержать под арестом до казни. Затем его и Ивана Нарышкина подвергли суду-фарсу. Нарышкина истязали в течение шести часов в пыточной камере Константиновой башни, где помещался Разбойный приказ, а затем четвертовали на Красной площади, как это делали с обычными преступниками. Как и в случае со Степаном Разиным, голова, руки и ноги были насажены на копья, его голову носили туда-сюда по мосту через реку, а туловище разрезали на куски и многократно поднимали перед толпой. Подобная участь на Красной площади ожидала в тот день и доктора фон Гадена[1050].

Убийства и осквернения тел, совершавшиеся стрельцами в Кремле и на Красной площади, сопровождались постоянным и зловещим боем их полковых барабанов, гулом колокола Набатной башни и даже церковным звоном. Русские летописи сообщают, что это делалось с целью созвать больше стрельцов, но по другим сведениям – для устрашения. Немецкий купец Бутенант сообщал: «Когда приводили кого-то, кто должен был умереть, в Кремле (замке – Schlo?) в ознаменование этого били во все барабаны, которые стояли друг подле друга числом более 200, а также звонили в набат, и продолжалось это, пока убитого не вытащат из Кремля и не бросят на базаре, или большом рынке».

В свою очередь, русские свидетели этих событий отмечали о жертвах стрельцов, что «как их рубили… в те поры били в набат у Спаских ворот»[1051]. Медведев обратил внимание на барабанный бой, а Матвеев говорил, что били «не умолкая»: «О, какой тогда лютый страх, ужас и трепет… нанесеся»[1052]. Нет данных о подобном звуковом сопровождении применительно к 1648 году или во время казней 1653 и 1670-х годов. В данном случае стрельцы использовали его, чтобы их действия выглядели законными и получившими всеобщее одобрение, то есть касавшимися всех и каждого.

Еще один любопытный случай манипулирования атрибутами судопроизводства имел место в конце 1682 года, когда солдаты полка Бохина вошли в Кремль, встали перед дворцом и установили плахи с топорами для отрубания головы. Некоторые из них легли, приготовившись к казни. Думный дьяк Федор Шакловитый вышел, чтобы узнать, за какое преступление они несут такое наказание, на что те отвечали, что их оклеветали, обвинив в подготовке к бунту, и они требуют проведения расследования для восстановления своего доброго имени. Их простили и отпустили[1053].

Зло, с точки зрения людей того времени, имело сверхъестественную природу. Даже самые образованные из наших свидетелей – Сильвестр Медведев и Андрей Матвеев – считали эти события проявлением вселенского хаоса. Медведев, называя его «попущением гнева Божия», писал, что «воздвижеся буря ветрена велия, и облаки мрачны ношахуся», а Матвеев, восстанавливая ход событий десятилетия спустя, отмечал, что сначала день «вельми светлым, тихим и зело ведренным был; но когда кровопролитие оным боярам от того их тиранского мучительства началося, внезапу такая очень мрачная буря и тьма свирепая встала, без тучи, ветром жестоким»[1054]. Страх перед ведовством был распространенным явлением, как в случае слухов о том, что Нарышкины отравили покойного царя Федора Алексеевича или что Матвеев практиковал колдовство. Этот страх также выражался и в отчаянном желании найти и убить врачей-иностранцев. Странная находка в разграбленном доме думного дьяка Лариона Иванова подпитывала эти страхи.

В его доме восставшие обнаружили рыб огромных размеров: «заморские рыбы, имущия многия плески, от них же яко усы долги и тонки яко власы». Это были каракатицы. Стрельцам рыбы не понравились: они посчитали этих странных существ ядовитыми и сочли, что с их помощью Иванов намеревался отравить царя и всех стрельцов. Один из стрельцов даже попытался доказать это, скормив кусок каракатицы бродячей собаке, предварительно положив туда мышьяку. Собака сдохла, что подтвердило распространенные опасения. Даже когда греческие купцы, привозившие «каракадиц» в Россию, выступили с заверениями в их безвредности и сообщили, что те считались в Средиземноморье деликатесом, им никто не поверил. Слух был развеян только тогда, когда другую собаку накормили кусками каракатицы, на этот раз без яда, и она осталась жива[1055].

Эти причудливые существа стали символом боярской измены и средством унижения жертв. Две каракатицы, воздетые стрельцами на копья, были выставлены на мосту через Москва-реку и две – возле тела Лариона Иванова с вывеской, «яко теми змиями хотяху изменницы преводити царский род и стрельцов». По словам очевидца, голову Ивана Нарышкина носили по улицам вместе с «морскими рыбами о семи хвостах и о пяти». В других случаях мертвечина использовалось для унижения жертв: рядом с телом князя Ю.А. Долгорукова, убитого дома и оставленного лежать на улице в навозной куче, стрельцы положили «со страны полоть ветчины, з другие рыбу осетра». Матвеев сообщает, что они набили рот мертвого Долгорукова соленой рыбой, как будто он ел ее[1056].

Эти поражающие своей жестокостью действа, исполненные первобытного символизма, преследовали ту же цель, что судебная система, а именно – поддержание или восстановление социальной стабильности. Уродливо-комические унижения ставили врагов толпы вне закона, приравнивая их к пугающим силам магии и неизведанного. Очищение от зла, олицетворением которого были ненавистные представители власти, происходило с помощью огня или путем отрывания конечностей, после чего зло бесследно исчезало. Жестокость толпы одновременно и охраняла, и отражала представления Московского государства о справедливости и практике отправления правосудия.

В 1648 году эти события олицетворяли представления толпы о моральной экономике. Восставшие заявляли, что они охраняют царя, и считали свои действия законной формой правосудия, даже если речь шла только о его карнавальном пародировании. Они выставляли тела своих жертв на Лобном месте на Красной площади (часто использовавшемся для казней), даже если убийство совершалось в момент обнаружения жертвы. Они давали царской семье отсрочку на день, но требовали выполнения своих условий на третий день, срок, исполненный христианского символизма. Во время каждого восстания, как в 1648 году, так и в 1682-м они были милостивы к самым старшим и младшим в роду. Убийства и грабежи домов элиты имели для них как символическое, так и практическое значение, поскольку вели к очищению символического пространства города и удалению вредных элементов. Такого рода жестокость, преисполненная символического значения, не была присуща только Московскому государству. Исследователи социальных теорий и философы уже отмечали жестокость толпы как один из факторов стабилизации общества. Например, Михаил Бахтин предполагал, что когда восставшая толпа отрывала конечности тел ненавистных политиков, она, фигурально выражаясь, расчленяла политическое тело. В трактовке Эдварда Мьюра идея Бахтина получает дальнейшее развитие: поскольку люди верили, что «разные социальные группы зародились в разных частях божественного тела», то осквернение ненавистных социальных групп должно было покончить с коррупцией и нарушениями, которые они совершили[1057].

Однако самый замечательный аспект этих событий – это взаимодействие между правителем и его народом. Смерти Плещеева и Траханиотова в 1648 году и Ивана Нарышкина в 1682 году подтверждают теорию Рене Жирара, Джорджо Агамбена и других, считающих, что суверенные государства и их правители обязаны (и наделены правом) убивать ради сохранения политического тела[1058]. Принесение в жертву Плещеева, Траханиотова и Нарышкина в 1648 и 1682 годах в Кремле руками суверенных правителей углубляет наше понимание идеологии о легитимации власти Московского государства. В таких крайних случаях ради общественного блага патриархальная роль правителя как защитника народа от несправедливости требовала от него принесения людских жертв, вне зависимости от того, сколь непредставительным, неразумным и ненасытным было это самопровозглашенное общество в тот момент. Его статус суверена помещал его в «исключительное пространство» и давал ему право приносить кого-то в жертву ради объединения и укрепления общества, а легитимность его власти зависела от того, как он исполняет свои властные обязательства.

Подобное кровопролитие, совершенно неприемлемое в наши дни, было нужным и дозволенным с точки зрения моральной экономики Московского государства XVII столетия. Правила игры были известны и правителю, и народу: общество обращалось как одно целое, «миром», к царю, который был обязан защитить его. У самого царя не было защиты в виде полиции. Отметим, что в 1662 году ему удалось избежать выдачи бояр благодаря быстрому прибытию войск и добровольцев из жителей Немецкой слободы. Сама идеология Московского государства не предполагала наличия полиции для охраны царя: считалось, что он должен взаимодействовать со своим народом напрямую. Когда подача челобитных царю переросла в восстания 1648 и 1682 годов, единственным способом прекратить грабежи, поджоги и убийства было восстановление идеального равновесия в отношениях между обществом и царем. По сути для этого требовалась ритуальная жертва.

Это была точка отсчета той политической системы. От царя требовалось участие в совершении актов общественного насилия, он действовал в своем суверенном пространстве, где было позволено действовать только ему одному, принося жертву ради восстановления стабильности. С точки зрения идеологии православного самодержавия он действовал как благочестивый царь. Так глубока была эта идеология. Между насилием, самодержавием и идеологией в Московском государстве существует глубинная связь: именно потому что царь был добрым, благочестивым и великодушным, не тираном и не деспотом, он должен был удовлетворять чаяния своего народа, даже если ради этого ему приходилось убивать.