§ 1. Соционормативная культура первобытности

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Доминирующей чертой первобытного бытия и сознания считается коллективизм, точнее, специфический природный коллективизм, в рамках которого еще нет места индивидуальному обособлению с соответствующими ему интеллектуальными формами, психологическими переживаниями. Сознание первобытной группы утверждает групповые ценности, скрепляет целостный уклад жизни. Коллектив является естественной сферой, где формируется и развертывается человеческое сознание, медленно и стихийно складываются представления о мире, которые с помощью традиционных форм социализации доводятся до каждого члена группы.

Коллективизм выступает в качестве универсального принципа жизни и мировоззрения, основы познавательного и деятельного отношения человека к миру. Всемогущий коллективизм в первобытном обществе проявляется безгранично, распространяясь на общество и природу, естественное и сверхъестественное, людей и богов, живых и мертвых. “Человеку, жившему в условиях первобытного строя, — писал А. Ф. Лосев, — были понятными и наиболее близкими только общинно-родовые отношения. На основании этой понятной ему действительности он и рассуждал о природе, обществе и обо всем мире... Вот почему небо, воздух, земля, море, подземный мир — вся природа представлялась ему не чем иным, как одной огромной родовой общиной, населенной существами человеческого типа, находящимися в тех или иных родственных отношениях и воспроизводящими собой первобытный коллективизм первой в истории общественно-экономической формации”[6]. Такова была естественная реакция человека на не познанный им мир, ценность и необходимость которой выражались в том, что люди, толком ничего не зная о мире, ощущали свою глубокую внутреннюю связь с ним, то есть они нашли наиболее удобный и подходящий для тех условий способ включения в универсум.

Едва ли современный тип рационально-логического мышления смог бы обеспечить подобное включение, он для этого слишком критичен, осторожен, слишком недоверчив к знаниям, полученным неэмпирическим путем. Очевидно, в первобытном обществе господствовал стиль мышления, включавший в себя возможность неосознаваемого человеком превращения абстрактного понятия, идеи в фантазию, миф. Нет пока твердо установившегося в литературе определения для древнего мышления. Этнограф Ю. И. Семенов предлагает обозначить его как магический. М. С. Каган, отталкивающийся от проблем первобытного искусства, считает возможным назвать древнейшую форму сознания художественно-образной[7]. Какое бы, однако, название ни закрепилось, очевидно во всяком случае, что она была необходимой и целесообразной для своего времени. Она не давала человеку горделивого чувства хозяина мира, не поддерживала каких-либо человеческих претензий господствовать над природой, жизненными условиями, но зато она была гарантией того, что человек, включенный в первобытный коллектив, а через него в целостный миропорядок, как он тогда представлялся людям, не окажется существом, отчужденным от своей среды, а следовательно, мизерным, потерянным, ничтожным. Феномен отчуждения человека развивается значительно позднее под воздействием социальных причин и, как это ни парадоксально, при наличии гораздо больших знаний человека о мире, чем те, которыми располагало древнее общество.

В первобытном мышлении иррациональная, образная фантазия никогда, по-видимому, полностью не вытесняла элементы строго логического познания. Сознание древнего человека, следовательно, не было всецело алогичным и антилогичным, как утверждал, например, Л. Леви-Брюль. Согласно его теории, первобытный человек приписывает объекту ряд мистических свойств и считается с ними куда больше, чем с реальными, физическими качествами предмета. Последние в его глазах вообще не имеют какой-либо цены, утверждал Л. Леви-Брюль, и здесь едва ли можно с ним согласиться, так же как и с более общим его тезисом, в соответствии с которым первобытное сознание было совершенно непроницаемым для опыта, безразличным к нему[8]. Данные, собранные современной наукой о первобытном обществе, содержат веские доказательства того, что наши предки с самого начала зорко присматриваются к окружающему миру, к физическим, вещественным качествам объектов, стараются приспособить их к процессу своей трудовой практики. Мыслительная и духовная деятельность являются здесь непосредственными порождениями материального действия человека. Труд представлял собой совершенно неизбежную и естественную эмпирическую сторону жизнедеятельности древних людей. Накопление элементов социального, производительного и иного опыта в дальнейшем привело к переходу от первоначальных форм мышления к новым, более высоким уровням его развития. Принято считать, что люди поэтапно шли от мифа к логосу, получив в качестве награды за выстраданный путь проб и ошибок совершенное рациональное познание, науку. Известный антрополог-структуралист К. Леви-Строс решительно опровергает эту схему, ставит под сомнение само существование каких-либо донаучных форм человеческого мышления. Знание древнего человека, если внимательно к нему присмотреться, уже несет на себе следы ментальной, логической обработки (с применением аналогии и обобщения, элементов анализа и синтеза); магия, утверждает К. Леви-Строс, — это робкая и невнятная форма науки, мифологическое мышление, хотя оно и привязано к образам, уже может быть обобщающим и, следовательно, научным[9]. Эти линии познания — мифологическая и научная — прошли через все этапы существования человечества, поэтому “вместо того, чтобы противопоставлять магию и науку, стоило бы расположить их параллельно, как два способа познания, не равных по теоретическим и практическим результатам (ибо при таком подходе верно, что наука достигает больших успехов, чем магия, хотя магия предуготавливает науку в том смысле, что и она иной раз преуспевает), но не по роду ментальных операций, которыми обе они располагают...”[10].

Мы видим, таким образом, что основной смысл и оправдание функциональной роли первобытного мышления в обществе, так же как и суть его исторического своеобразия, сводятся к фундаментальному факту, согласно которому образно-фантастический характер познавательного отношения человека к его среде приводит к созданию единственно возможной в тех условиях основы для единения субъекта и объекта, для соучастия человека в движении миров и стихий. “Здесь господствует принцип “все есть все” или “все во всем”[11]. Это естественно для так называемого стихийного коллективизма, т. е. первобытной нерасчлененности индивидуума и общества или индивидуума и природы, перенесенной на всю природу. Отдельный индивидуум мыслит себя носителем каких угодно сил, т. е. мыслит себя и все прочее магически. Современному человеку трудно понять эту универсальную нерасчлененность всех форм и сфер первобытной жизни, их слитность, растворение, растворение всего во всем: природного в общественном, общественного в природном, материального в духовном, духовного в материальном и т. д. Первобытный человек не отличал идеальное от материального, представлял всякое идеальное как материальное. Перед нами громадное и многозначительное явление — синкретизм (нерасчлененность, слитность и т. п.) первобытно-общинного жизненного уклада, прослеживаемый во всех аспектах и измерениях данного общества. Конечно, идея синкретизма применительно к древности сама по себе малоинформативна, она означает амальгаму явлений, которые в своем досинкретическом состоянии не определились, поэтому на вопрос, что с чем сливается, мы можем ответить исходя лишь из современных понятий и представлений. Если мы все же принимаем реальность первобытного синкретизма, то не столь загадочными и мистическими выглядят факты, что древний человек не всегда способен отделить естественное от сверхъестественного, считает их в одинаковой мере реальными, с легкостью переходит из одной сферы в другую, находит вполне обыденным делом общение с богами, духами, умершими предками, одухотворенными предметами, животными и т. д. Отсюда вытекает важнейший принцип соционормативной культуры первобытного общества: нормы и ценности поведения являются одинаковыми как для людей, так и для сверхъестественных сил, для животных и т. д.

Очень трудно определить этап в доисторическом развитии человечества, к которому можно было бы отнести возникновение первичных элементов социальной регуляции. Они не изобретены, не придуманы людьми, достигшими известного культурного уровня, но появлялись из постепенно усложнявшихся форм жизни, прогрессировали вместе с их совершенствованием. Не исключено, что корни древней соционормативной культуры уходят глубоко в до- и предчеловеческие состояния, которые предшествовали нынешнему homo sapiens. Этология — сравнительная наука, изучающая поведение человека и животных, — располагает богатейшими материалами, из которых следует, что биологические виды, живущие в стадах, колониях, сообществах, наследственно приобретают или вырабатывают навыки и определенные правила в обращении среди особей данного вида. Нет оснований думать, что древняя стадная обезьяна, из которой, согласно дарвиновскому учению, развился человек, была в этом отношении исключением. Как справедливо отмечал Ф. Энгельс, “нельзя выводить происхождение человека, этого наиболее общественного из всех животных, от необщественных ближайших предков”[12]. Успех эволюции человека стал возможным благодаря более высокой, чем у других видов, способности предгоминидов обеспечивать стадное существование через ритуализацию и регламентирование жизненных проявлений в области совместного труда по добыванию пищи, половых связей, отношений между старшими и младшими. В ритуалах, мифах и обычаях, в традициях, относящихся к соционормативной сфере, соединилось все: инстинктивное и .сознательное, природное и социальное, реальное и магическое. Огромное значение для антропогенеза и социогенеза имело то, что доминанты биологического и социального развития человека как вида совпали в основном и надолго. Современное положение человека в культурной и соционормативной среде — результат не столько вытеснения или подавления биологического начала социальным, как многие сегодня полагают, но скорее всего удачно (в общем и целом) сложившегося типа взаимосвязи этих начал, образовавших хотя и противоречивое, но устойчивое единство.

В древности проявлением соционормативного синкретизма выступает, в частности, слияние представления о предмете с нормой поведения по отношению к нему. Видимо, иначе не может быть там, где люди руководствуются не абстрактно-познавательным интересом к миру, но озабочены единственной целью включиться в него, где оценка и субъективное отношение к предмету познания часто уходят из-под рационально-логического контроля и активно действуют, не будучи в строгом смысле верифицированными. Исследования первобытного искусства и древней мифологии дали возможность широко и убедительно обосновать вывод о нераздельности представления о предмете и образа как выражения художественной связи субъекта с познаваемым объектом, об образной структуре первобытного мышления. Эту ситуацию можно дополнить еще одним моментом: синкретическо-мыслительная конструкция “представление—образ” в большинстве случаев имеет нормативную функцию, является по своему значению для человеческой деятельности социальной нормой. “В традиционном образе мышления дихотомии не существовало, ибо восприятие мира носило целостный характер. Оно касалось не только того, что было, но и того, что должно быть и почему оно должно быть таким, а не иным. Оно содержало объяснение мира, но в то же время силу закона”[13]. В со знании древнего человека все существующее имеет право на существование именно потому, что оно давно существует. Реальное бытие предмета “узаконивает” его в качестве будущего возможного бытия. Должное определяется сущим, а норма — фактом. Этот общий признак архаической культуры был установлен, в частности, и на материалах древних славян: “Как и наука, сознание человека архаической культуры стремится иметь целостную картину мира, сведение к которой отдельных явлений понимается как объяснение этих явлений. Как и мораль, эта картина мира имеет не только объясняющий, но и нормативный характер, ибо из наличного положения вещей для человека архаической культуры следует также и то, что должно быть”[14]. Можно говорить о нормативной структуре первобытного сознания столь же обоснованно, как и о его образномифологической структуре. Впрочем, такое дополнение ничего неожиданного в себе не заключает. Достаточно очевидно, что в первобытном обществе представления об окружающем мире носят характер образов, слитых воедино с переживаниями и волевыми импульсами.

Представление древнего человека в отличие от нашего не является чисто интеллектуальным фактом. Деятельность сознания мало дифференцирована, в нем еще невозможно отделить идею или мысленный образ объекта от чувств, эмоций, страстей и даже двигательно-моторных эффектов, вызываемых восприятием предмета. Первобытный человек не просто видит объект или мысленно представляет его, но вместе с тем верит, радуется или боится его, борется с ним, убегает от него или экстатически пляшет перед ним, то есть переживает объект как нечто требующее от него определенного поведения, как императивный факт. Представления первобытного коллектива — это по преимуществу нормативные представления, почти все они (если не все!) суть нормы поведения человека. Не случайно мы находим, что индивидуум окружен здесь таким плотным сплошным слоем социальных норм, какого уже не встретишь на последующих исторических этапах развития человечества. Многих исследователей родо-племенной организации поражала эта бросающаяся в глаза избыточность нормативного регулирования. “Гипертрофия нормы скорее, чем беззаконие, является характерной чертой примитивной жизни”, — утверждал Б. Малиновский[15]. Б. Спенсер и Ф. Гиллен, известные исследователи первобытного образа жизни австралийцев, писали: “Как и все древние племена, австралийцы по рукам и ногам связаны обычаем. Что делали их праотцы, то и они должны делать. Если во время церемонии их предки рисовали белую линию вокруг лба, то и они должны изображать эту линию. Всякое нарушение обычая в рамках известных границ встречало безусловное и часто суровое наказание”[16]. Русский путешественник и географ В. К. Арсеньев, изучавший быт и обычаи удэгейцев, удивлялся тому, как много у них было запретительных правил: “Множество примет и предрассудков. Мясо медведя и соболя нельзя жарить. Нельзя носить унты из бычьей кожи. Белку можно жарить только вверх головою, а рыбу — только вниз головою. Раны и язвы нельзя показывать женщинам и так далее”[17]. Жизнь каждого человека задолго до его рождения предопределена и расписана в массе традиций и норм, вплоть до самых мельчайших и интимнейших ее проявлений, в памяти хранятся тысячи всякого рода указаний обычая на все случаи жизни, в том числе и такие, которые, по общепринятым современным взглядам, нецелесообразно регламентировать заранее.

Конечно, все это в значительной мере усложняло жизнь древних людей. Е. А. Крейнович, который в 1926—1928 гг. работал на Сахалине и Амуре среди нивхов, делает интересное признание: “До изучения жизни нивхов я предполагал, что, чем ниже уровень хозяйственного и общественного развития народа, тем проще его жизнь. Однако теперь я убедился в том, что и хозяйственная, и общественная, и духовная жизнь нивхов чрезвычайно сложна. Огромная доля усложнения этой жизни обусловлена их анимистическими представлениями, от которых они не в состоянии пока еще избавиться. Эти представления опутывают всю жизнь каждого нивха и каждой нивхинки от рождения до самой смерти”[18]. Все это, естественно, сковывало индивидуальное развитие человека, не могло способствовать быстро и свободно найденным решениям, находчивости и импровизациям. Когда современный охотник встречает в лесу зверя, он стреляет в него с любой выгодной позиции; будет ли он его преследовать и как долго — это зависит от обстоятельств. У древних охотников дело обстоит намного сложнее. Они вообще не выйдут на охоту, если не исполнят весь цикл очистительных обрядов, ритуальных жертвоприношений, священных плясок и т. п. В процессе самой охоты они ведут себя так, как требуют их традиционные “законы охоты” Если животное смотрит в глаза охотнику, тот не должен его убивать. Если во время охоты разразилась гроза, это значит, что добычу следует оставить в лесу в жертву духам и т. д. Когда дело доходит до раздела добычи, то здесь опять-таки вступают в силу бесчисленные нормы и правила. Если охотник австралийского племени нар- ранга в совместной охоте убивал кенгуру, то человеку, находившемуся от него справа, он отдавал голову, хвост, нижнюю часть задней ноги, немного сала и часть печени, второму справа — нижнюю часть спины, левое плечо; человеку, находившемуся слева, — правое плечо, часть правого бока и. верхнюю часть левой ноги. Мать охотника получала ребра, сестра — бок и т. д. Если убит, например, страус, действуют иные правила, обязательная сила которых чрезвычайно велика. Нормы самого различного характера до предела заполняют жизнь первобытного коллектива, распространяются на все ее формы и проявления, не оставляя никаких пробелов или пустот.

Но возникает вопрос: является ли масса этих традиционных установлений собственно нормами, не сталкиваемся ли мы здесь с каким-то иным способом регулирования социальной деятельности, который еще не развился в норму? Мысль об отсутствии собственно нормативного начала в первобытном обществе высказал в свое время А. А. Богданов, который аргументировал ее следующим образом: высшая норма предполагает более или менее сознательную формулировку, возможность нарушения; консерватизм первобытного общества не нуждается в сознательной формулировке, потому что нет даже мысли о возможности нарушить обычай. Последний, говорит он, не есть известная всем норма или правило, но, скорее, тысячелетняя привычка, составляющая нераздельную часть человеческого существа[19]. Современные знания о первобытном обществе не позволяют считать правильным и обоснованным взгляд, который отрывает древний обычай от первобытного сознания, от его качеств и особенностей и, наконец, представляет всю процедуру следования предписаниям обычая как чисто рефлекторный, подсознательно-инстинктивный акт. Насколько можно судить по данным современной науки, поведение первобытного человека в отличие, скажем, от высших животных с самого начала контролируется его сознанием, процессами интеллектуального, рационального характера, которые постепенно отделяются, делаются самостоятельными по отношению к эмоциональной, волевой сфере.

Нормы поведения людей, устанавливаемые обычаями этого периода, конечно, не были только законами природы, хотя естественный, природный, биологический элемент в них присутствовал довольно ярко. Это были уже социальные обычаи и социальные нормы, и весь вопрос в том, каким образом можно охарактеризовать эту социальность. В свое время П. И. Стучка, возражая М. А. Рейснеру, который доказывал наличие права и правовых форм в первобытном обществе, очень неудачно определил обычаи общества как “чисто технические правила”, увидел в них простую социальную технику. Выходило, таким образом, что “технические правила” регулировали и семью в ее эндогамной и экзогамной форме, и отношения взаимной защиты, и кровную месть, и отношения между отдельными родами, и пользование принадлежащими родовому союзу орудиями производства, и зачатки первоначальной собственности. “Это все техника?!” — восклицал в данной связи М. А. Рейснер[20]. И действительно, все то, о чем говорил Стучка, не есть просто социальная техника. Вопрос о социальном характере первобытного обычая не получил разрешения в тогдашнем споре. Его нельзя считать решенным и в настоящее время. Применительно к первобытному обществу термином “обычай” зачастую оперируют без какой-либо попытки определить социальное явление, которое за ним стоит, ответить на вопрос, выражает ли обычай закон природы, социальную технику или, может быть, что-то третье. Но что именно?

На ранних стадиях природный и социальный, эмоциональный и интеллектуальный элементы нормы были слиты, но и тогда рациональное отношение к норме уже заметно проявлялось. Древний человек испытывал колоссальную потребность в объяснении своего поступка, ему нужна была не только “понятная формулировка” нормы поведения, но и ее определение, мифологическое обоснование в качестве единственно справедливой и священной. Отсюда — тесная связь обычая и мифа, высокая практическая значимость последнего в организации и сплочении первобытного коллектива. Человек в нем, конечно, отдает себе отчет в своих поступках, но на чисто мифологической, фантастической основе, так как никакой другой тогда не было. То, что он делал в согласии с обычаем, было исполнено для него глубоким смыслом, ибо, согласно преданиям и мифам, этого хотят от него божества или иные сверхъестественные силы, положившие основание его роду, в этом — их воля и условие, под которым они гарантируют роду свое покровительство и защиту. Миф не только указывал на норму поведения, но и придавал ей также особую действительность, святость, объяснял в яркой художественной форме, почему нужно соблюдать эту норму. Кроме того, миф сам по себе, минуя обычай и веления традиционных авторитетов, мог в силу своей образности осуществлять нормативную функцию. Так, древние предания африканских племен, по наблюдениям Б. Оля, возвеличивая деяния мифических героев, вызывали у людей желание подражать их поступкам и тем самым косвенно выступали в качестве нормы поведения: “На первый взгляд рассказы древнего цикла как будто лишены нравоучительного характера, но на самом деле их задача — дать во всех деталях образцы для поведения социального индивида”[21]. Все это дает основание выделить специфическую нормативную функцию древнего мифа как явление архаической культуры.

В первобытном обществе господствует не инстинкт и не бессознательная привычка вести себя определенным образом, но именно норма — интеллектуальный факт, продукт сознания, правда, еще очень несовершенного, фантастического, перевернуто и фрагментарно изображающего реальный мир. Во многих аспектах эти нормы отличаются от современных типов норм социального поведения. И тот же А. А. Богданов в основном верно указывал на некоторые моменты, представляющие их различие, хотя он и не считал первобытные нормы нормами. Речь идет прежде всего о том, что в основе древнего нормотворчества мы не находим четкого понимания различия и связи того, что есть, и того, что должно быть. “Данная, сложившаяся форма жизни и есть абсолютно-должное: ее консерватизм есть ее норма. Ничто не должно измениться, все должно быть, как было и как есть; такова “всеобщая норма” первобытной психологии’’[22]. Верно, конечно, что древний человек не ставил, да и не мог ставить себе цель создавать или вызывать посредством норм новые формы жизни. Функциональная роль нормативных установлений в этом обществе сводилась к одному — обеспечить стабильные, надежные условия, которые необходимы для сохранения и развития рода. Нужными считались те формы поведения, которые многократно испытывались и в отношении которых доказана их позитивная жизненная ценность. Понятно, что общество предпочитало здесь действовать наверняка, с соблюдением всех предосторожностей и гарантий. Оно требовало многократного репродуцирования оправдавшего себя способа действия и следило за тем, чтобы каждый индивид делал это по возможности более точно, без упущений и опасной отсебятины. Присущий всякой норме элемент должного в этом случае не заключает в себе ничего оригинального: повторяя в общем и целом сущее, он воспроизводит его по форме. Вообще говоря, на переднем плане в первобытной норме выступает сущностная связь между прошлым и настоящим, а не сущим и должным, как это характерно для социальных норм нашего времени. То есть в первобытной норме прошлое господствует над настоящим, формирует его по своему образцу, а связь сущего и должного относится как раз к механизму подобного формирования. Так или иначе, но мы неизбежно должны констатировать особую природу первобытных норм, характеризуемую тем, что некоторые современные юристы называют “нормативной силой фактического”, имея в виду ситуацию, когда факт требует многократного воспроизводства, сам для себя является нормой, сущее утверждается в нем как должное и, таким образом, сохраняет свою форму в настоящем. “Нормативная сила фактического”, нередко проявляющая себя и в современном обществе, — это истинная основа необычайного консерватизма и замкнутости социального строя первобытности. Она была, несомненно, весьма эффективной в смысле фиксирования и поддержания тех общественных порядков, которые уже были созданы, она оказывалась по-своему экономичной, ибо не допускала какой-либо утраты культурных достижений. Но с другой стороны, первобытная система норм замедляла инновационные культурные процессы, делала развитие крайне медленным и осторожным, оказывала чрезвычайное сопротивление всему новому, которое всегда пробивалось сквозь рутину традиционных норм и установлений с великими жертвами и мучениями.

Кроме этих глобальных тенденций существовало множество других общих и частичных закономерностей эпохи перехода от родового, неклассового общества к классовым, общественно-экономическим формам. В области нормативно-ценностных представлений и взглядов все они перекрещивались, накладывались друг на друга, так что наряду с новыми, жизнеспособными институтами и нормами существовали древние, наряду с оригинальными правилами поведения, отражающими актуальную социально-экономическую потребность, функционировало множество компромиссных, случайных, пережиточных. Таким образом, выделенный нами признак коллективности в представлениях о справедливости в первобытном обществе совершил вполне очевидную эволюцию в направлении развития процесса обособления индивида, становления личности внутри коллектива, выделения начал индивидуального, частного. В принципе таков же путь развития другого качества социальной справедливости родового общества, связанный с обеспечением равенства его членов. Рассматриваемая нами система медленно движется от равенства к социальному неравенству, увеличивающемуся по мере того, как растет значение частных форм жизнедеятельности в экономической и духовной сферах, в быту. Классовая организация общества явилась воплощением социального неравенства, его закрепления и оправдания. Однако условия, благодаря которым неравенство людей стало возможным, вызревали в недрах первобытного общества, и наиболее интенсивно они складывались на стадии его разложения.

Природный характер коллективизма, с которого человек начинал свое развитие, мог себя воспроизводить только в условиях равенства. Этому чисто природному равенству тогда не было альтернативы. Люди выделились из животного царства, писал Ф. Энгельс, “еще как полуживотные, еще дикие, беспомощные перед силами природы, не осознавшие еще своих собственных сил, поэтому они были бедны, как животные, и ненамного выше их по своей производительности. Здесь господствует известное равенство уровня жизни...”[23]. Родовой строй смог выжить и сохраниться только при условии отказа от всего того, что напоминает частное присвоение продукта труда. Даже там, где была физическая возможность осуществить трудовую операцию одним лицом — собирательство, охота на мелких и некрупных .животных и т. д., — продукт труда, добыча первоначально доставлялись в распоряжение коллектива и подлежали распределению между всеми его членами. Первобытное сознание, которое не обладало развитым понятием личности, расценивало индивидов в качестве равных, ничем не отличающихся друг от друга. Особая удача на охоте, выпавшая на долю индивида, приписывалась влиянию сверхъестественных сил, покровительствующих роду. Неудивительно, что для мышления первобытных людей не существовало никаких оснований исключать из потребления ту или иную группу лиц, не отличившихся особыми достижениями. Мысль о том, что можно поставить в заслугу не духам, но себе какой- то особый успех в охоте и рыбной ловле, вначале, по-видимому, не приходит им в голову. Различие между “моим” и “твоим”, которое, как известно, на протяжении уже нескольких тысячелетий играет огромную роль в организации человеческих отношений, остается для них непостижимым, и, следовательно, отсутствует база для взаимных счетов, претензий и упреков. В родовом обществе считается нормальным и справедливым, когда охотник, убивший животное, уступает добычу своим соплеменникам — как тем, которые участвовали в охоте, но не были столь удачливыми, так и тем, кто в охоте не участвовал совсем. Сам охотник, как правило, не выказывает никаких особых притязаний на добытый им трофей.

У многих австралийских племен существовало незыблемое правило: всю добычу делить поровну, причем дележ производили старики или лица, известные своим искусством разделять убитое животное на строго обусловленные или равные доли. Лишь некоторые племена считали допустимым предоставить отличившемуся охотнику честь самому разделить тушу принесенного им животного. Племена Юго-Западной Виктории имели очень строгие правила, рассчитанные на воспитание у членов общины отвращения к привилегиям отдельных лиц в части распределения пищи. Охотник, убивший зверя, и его ближайшие родственники здесь не только не пользовались какими-либо преимуществами по сравнению с другими, но и не получали даже равной с ними части, им, наоборот, выделялись меньшие и худшие куски[24]. Этот обычай, впрочем, уже отражает некоторый сдвиг в подлинном укладе первобытно-общинного строя, дальнейшее развитие которого зафиксировано в правилах распределения добычи, допускавших наряду с коллективным потреблением и в виде исключения из него индивидуальный способ присвоения. Соответствующая практика развивается еще очень робко и осторожно. Продукт, который поступает в распоряжение удачливого охотника сверх общей и равной для всех доли, есть своеобразная премия за выдающийся успех. Но и в ней вначале преобладает все тот же сверхиндивидуальный, ритуальный элемент, выражавшийся в том, что именно в такой форме род выражает почтение к своим соплеменникам, которым благоволят боги и добрые духи, оказывающие покровительство роду. Из огромной массы распределительных правил, характеризующих данный этап в развитии отношений дележа продукта, укажем на юкагирский обычай раздела добычи во время осенней “поколки” оленей, описанный Ф. Ф. Матюшкиным, участником экспедиции Ф. П. Врангеля по северным берегам Сибири летом 1821 г.[25]. Когда начинается осенняя тяга в лесах Севера и многие тысячи оленей идут сплошной массой, их настигают в момент переправы через реку и бьют короткими копьями (поколюгами). Охотники-юкагиры разделяются на две группы, одна из которых убивает, а другая вылавливает из реки и привязывает к лодкам туши оленей, не давая им уплыть вниз по реке. По окончании охоты производится дележ добычи по числу участвующих в этом деле людей. Но в общий раздел поступают лишь те олени, которые убиты и выловлены в реке. Что касается раненых оленей, достигших берега и там упавших, то они принадлежат тому охотнику, чья поколюга поразила животное. Эта своеобразная “зацепка” в обычном праве юкагиров приводила к тому, что многие из охотников довели свою ловкость до совершенства, научились соизмерять силу ударов так, что им доставались самые крупные и упитанные животные.

Существуют и другие группы обычаев распределения продуктов производства, в которых принцип индивидуального присвоения уже вполне утвердился, но в той или иной мере сочетается с интересами общины. Разбогатевшая внутри рода семья в традиционных формах оказывает поддержку соплеменникам, впавшим в нужду или не имеющим возможности добывать средства к жизни. Таковы, например, обычаи, связанные с ранними формами дарения, периодическими перераспределениями богатств внутри рода и между родами на празднествах “потлач” и т. д. Отмечая все эти детали и особенности нормативной сферы первобытного общества, мы подошли к проблемам соотношения коллективистских и индивидуальных ценностей в системах древних обычаев, а также положения, пределов и возможностей развития человека в глубокой древности. Со времен Просвещения и под влиянием его идеологических схем принято считать, что первобытность — это время, когда дух человеческой индивидуальности пребывал как бы в длительном инкубационном состоянии. Подавляемый и ограничиваемый коллективизмом, он медленно вызревал, обретал мощь для того, чтобы, вырвавшись из тисков традиционной системы, стать творческой силой цивилизации. Нормы древнего общества на протяжении тысячелетий человеческой эволюции безраздельно выражали ценности коллек^ тивизма. Он был природным, потому что задан природой в ёе физическом смысле, а также и умопостигаемой природой человека, природой вещей и т. п. Он был органичным, потому что определялся характером непосредственных связей между людьми в группе, складывался без помощи рационализированных оранизационно-управленческих методов.

Что же касается человека, то в процессе социогенеза или, во всяком случае, на его гипотетической начальной стадии он, согласно взглядам многих мыслителей-прогрессистов, полностью слит с коллективом, деперсонализирован, является скорее родовым, чем индивидуальным существом. Типичной в этом отношении позиции придерживались основоположники марксизма. “Человек обособляется как индивид лишь в результате исторического процесса. Первоначально он выступает как родовое существо, племенное существо, стадное животное...”[26] Но для какого периода времени действителен этот тезис? Определения “стадное животное” в большей мере заслуживает древняя обезьяна — предчеловек, но не сам человек, homo sapiens. Время, к которому относится существование предче- ловека и первобытного человека, охватывает ряд громадных археологических эпох. Справедливо отмечают, что с учетом времени эволюции жизни на земле люди палеолита, не говоря уже о неолите, представляются ненамного более первобытными, чем мы сами.

Несмотря на неопределенность понятий и другие трудности, следует, однако, признать, что принадлежность к первобытному коллективу, включение в него через механизмы природных связей есть то исходное положение, с которого человек начинает творить свою историю и культуру. “Чем дальше назад мы уходим в глубь истории, тем в большей степени индивид, а следовательно и производящий индивид, выступает несамостоятельным, принадлежащим к более обширному целому...”[27]. Это высказывание К. Маркса бесспорно. Нельзя же сегодня воспринимать всерьез естественно-договорные теории, согласно которым люди в одиночку или группами бродили по лесам и лугам, прежде чем они “договорились” учредить общество на основе взаимного уважения естественных прав и интересов друг друга. Не случайно проваливаются все теории, пытающиеся установить эволюционный или исторический приоритет индивидуального начала перед коллективным, общественным. Сомнительны те концепции социогенеза, согласно которым формы общественности и коллективизма складываются в результате вытеснения “зоологического индивидуализма” и жестокой борьбы между биологическим и социальным началом в предчеловеческом стаде. Есть все основания считать, что даже там господствовал не “зоологический индивидуализм”, а именно природный коллективизм, базирующийся на сложных общественных инстинктах.

Предчеловек не пришел в коллектив как бывший эгоист из-под палки, злобно огрызаясь. По биологической своей природе, по характеру преобладающих в ней естественных склонностей и инстинктов человек, как и многие другие биологические виды, есть “стадное животное”; индивидуалист и эгоист не имели шансов выжить, они как человеческие типы немыслимы в доисторические эпохи. Процесс социализации человека в первобытном коллективе не представлял из себя развития от индивидуального к коллективному, но скорее всего означал превращение чисто природной неосознанной коллективности в коллективность, основанную на социальном опыте, традиции, мифе, знании и т. те. Природный характер коллективизма, разумеется, не исключал индивидуалистических поползновений внутри группы, но в нормативной сфере они встречали различное отношение: одни из них действительно вытеснялись, преследовались, другие, напротив, поощрялись.

Столь же сложно и разнообразно отражался в нормативной сфере природный характер межгрупповых отношений. В обстановке более или менее враждебного противостояния различных коллективов выковываются первоначальные формы социального регулирования с целью поддержания их отношений на определенном уровне, не позволяющем одной группе возобладать над другой или другими. Обычаи межплеменного общения направляют агрессию и насилие в определенные каналы, указывают им рамки. Они были первой институциональной формой, в которой люди отрицали безграничное насилие, а также причиняемое им разрушение. В принципе всякая, даже самая элементарная, форма социальной регуляции (упорядочивания) абсолютно противоположна началу социальной деструкции, разрушению, и это очень важно для понимания того, почему нельзя выводить исторический генезис социальных нормативно-регулятивных систем, будь то мораль, право или даже религия, из человеческой склонности к насилию, агрессии, стремления одерживать верх над врагами.

Из предположения, согласно которому коллективное начало в древности подавляло и порабощало отдельного человека, исходил З. Фрейд, пытавшийся применить психоаналитическую теорию к проблемам первобытности, происхождения социальных и правовых норм. Древний коллектив, который он иначе как первобытной ордой и не называл, определяется психологией масс, древнейшей психологией человечества. Последняя характеризуется им описательно через такие признаки, как отсутствие сознательной обособленной личности, ориентация мыслей и чувств в одинаковых с другими направлениях, преобладание эффективности и бессознательной душевной сферы, склонность к немедленному выполнению внезапных намерений. В первобытной орде воля отдельного человека была еще слишком слаба, царили общая воля и стадные прирожденные инстинкты; никакие другие импульсы, кроме коллективных, там не осуществлялись[28]. Массу психологически и социально подобных друг другу особей, ничем не отличающихся и равных между собой, делает жизнеспособной только внешняя власть, то есть лидер (вождь, праотец). Если человека, утверждает З. Фрейд, называют стадным животным, то к этому нужно добавить, что он скорее животное орды или особь, предводительствуемая главарем орды[29]. Лидерство есть внешняя принудительная сила, которая способна вводить табу, систему запретов, компенсирующих утрату животных инстинктов. Нарушителя табу члены группы должны наказать или как-то искупить данное нарушение, чтобы не пострадать самим[30]. В том, собственно, и заключается “вклад” психоаналитической теории в проблему происхождения права, что процесс зарождения права как культурного феномена сводится к актам насилия, мучительному преодолению бессознательной агрессивности и эгоизма человеческого существа путем замещения вытесненных животных инстинктов поверхностными формами культурно-общественного реагирования. В известном письме к А. Эйнштейну “Неизбежна ли война?” (1932 г.) З. Фрейд высказывает некоторые итоговые мысли: право возникает из силы, оно по сути своей есть сила власти (лидерства, авторитета, влияния), направленная на подавление человеческой индивидуальности, если она отбивается от человеческой орды. “Мы видим, — писал З. Фрейд, — что право — это власть группы, сообщества. Право и в данном случае все еще сила, направленная против каждого отдельного человека, сопротивляющегося этой группе, оно работает силовыми средствами и преследует те же цели”[31]. Все, что говорит З. Фрейд, одинаково относится к древнему и современному праву; его концепция оперирует психологическими константами, полностью игнорируя какой-либо социальный прогресс. Человеческим стадом, по З. Фрейду, не только была первобытная орда, но и является всякое массовое современное движение, если оно слабоуправляемо и стихийно. Странным было то, как умудрился З. Фрейд открывать законы массовой психологии на опыте “первобытной орды”, ибо, как хорошо известно, древнее общество в отличие от современного индустриального никогда не было массовым, локальные группы являлись крайне немногочисленными (от нескольких человек до нескольких десятков и сотен), люди были на виду, знали друг друга в лицо, психология их отношений, конечно, мало напоминала психологию толпы, масс. Сомнительна и фрейдистская антитеза “орда — лидер”, она просто не опирается на исторический и этнографический материалы, так же как и выводы относительно сути табуирования и системы табу как “самого древнего неписаного законодательного кодекса человечества” Многочисленные несообразности и неувязки привели к тому, что современные антропологи и социологи в общем не приняли психоаналитические построения З. Фрейда, касающиеся первобытной коллективности, формирования нормативной сферы и права древнего мира.

В западной общественной науке антииндивидуалистический смысл трактовки первобытного коллективизма находит функциональное оправдание в том, что он позволяет оценить, какой поистине титанический цивилизационный рывок совершило человечество, когда индивид от тотальной зависимости и порабощения внешними силами пришел к нынешним либеральным ценностям свободы личности и прав человека. Но когда к изучению первобытности подключились исследователи из азиатских стран, с Африканского континента, они компетентно и убедительно оспорили старый тезис о несовместимости норм и ценностей традиционного коллективизма со свободным индивидуальным развитием и теми же правами человека. Сегодня многие признают, что и первобытный коллективизм был не таким уж беспросветным, как его часто изображали, что все древние культуры и цивилизации, каждая по-своему, обеспечивали возможности индивидуального развития[32]. Традиционные общества, их нормативно-регулятивные системы были в полной мере способны раскрывать на своем уровне творческий потенциал человека. Более того, из сравнительного анализа положения человека в традиционном и современном обществах, по признанию одного американского автора, можно делать выводы не в пользу последнего. “И вероятно, главный урок, который следует извлечь из изучения традиционной Африки, — пишет Колин Тернбул, — заключается в том, что, отказавшись от некоторых свобод, приняв определенные ограничения стиля жизни (всегда имея возможность выбрать иной стиль), можно достичь большей степени свободы и подлинного, искреннего человеческого общения”[33].

Представления о том, что первобытные люди были неотличимы друг от друга, поскольку “не оторвались еще от пуповины первобытной общности”[34], отражают давно прошедший этап в изучении первобытности. Сегодня картина представляется более яркой и разнообразной. Как бы сильно ни утверждало себя коллективное начало в системе норм, оно не могло не содействовать проявлениям специальных полезных способностей индивида в качестве охотника, воина, жреца, знахаря, художника, сказителя-поэта, знатока обычаев или мифов, оформителя празднеств — словом, мастера, умеющего делать то, что у других плохо получается. Оказалось, что личность в традиционном сообществе имеет сложную структуру, связанную с системой ценностей соответствующей культуры. Например, тип культуры эскимосов американские авторы А. Хипплер и С. Конн определяют как кооперативный с минимумом запретов и ограничений; он базируется не столько на поддержании ценностей и мифологии коллективизма, сколько на социализации и структуре личности, воспитываемой в духе “оптимистического фатализма” Эскимос мог делать все, что хочет, если нет риска встретить силовое сопротивление со стороны других, он должен избегать конфликта, если чувствует себя неспособным выйти из него победителем[35]. Очевидно, другой нормативный тип личности предполагают насильственные общества, где существовали широкая практика кровной мести, ритуалы человеческих жертвоприношений, каннибализм и охота за головами.

При внимательном изучении межличностных отношений внутри первобытной группы приходится отказываться от представления о древних людях как лишенных индивидуальности. Как и у всех людей, когда бы и где бы они ни жили, у древних всегда была возможность отличиться от себе подобных в трудовой, культово-обрядовой и особенно военной деятельности, где человеку, обладающему соответствующими качествами и способностями, сравнительно легко было стать лидером, предводителем, вождем. Кроме того, из огромного множества разновидностей первобытных групп лишь очень немногие были монолитными в смысле отсутствия внутренней структурной дифференциации. Община обычно подразделялась на подгруппы, крупные и мелкие образования, постоянные и временные объединения по полу, возрасту, верованиям, занятиям и т. д. Общинник одновременно должен быть членом семьи, более широкого кровнородственного объединения, жителем деревни; он входил в брачные группы, возрастные классы, мужские или женские союзы, секретные общества, промысловые или иные трудовые артели, наконец, в военные дружины. Иначе говоря, в первобытном обществе человек по необходимости выступал сразу в нескольких социальных ролях; их, может быть, было меньше, чем в современном обществе, но человек вкладывал в них “свою душу”, стремился наиболее полно выразиться в них, так же как и сейчас. Только при достаточно развитом индивидуальном самосознании человек мог успешно соединять и выполнять все эти роли. Но с другой стороны, ролевая деятельность требовала индивидуальной специализации, формировала личностное отношение ко всему. “То обстоятельство, что один и тот же индивид по-разному проявляет себя в качестве заботливого отца и ворчливого старика, доброго соседа и умелого писца, высокомерного богача и т. д., что он по-разному воспринимается различными людьми в различных общностях, несомненно, стимулирует процесс индивидуализации древневосточного человека, его осознание себя личностью, индивидуальностью”[36]. Наличие социальных ролей, получивших нормативное закрепление в обычаях, ритуалах, обрядах и т. д., давало возможность человеку, идентифицировавшему себя со своим коллективом, отличать себя индивидуально от других коллективов (“мы” и “они"), от других членов собственного коллектива (“я” и “они”).

В древнем обществе, как и в современном, человек в случае внутригруппового конфликта должен посредством личного решения занять определенную позицию, поддержать одних, выступить против других родичей или соседей, стать заинтересованным примирителем спора. То, что первобытная группа была гомогенной и сплоченной на основе коллективного сознания, разумеется, не исключало ни возможности конфликтов внутри группы, ни известной полезности их для укрепления групповой солидарности; такие конфликты часто имели оздоровительный эффект и при успешном разрешении способствовали консолидации коллектива вокруг победившего лидера или лидеров. Но конфликт — это своеобразная “школа”, которая преображает человека, делает его индивидуально значимым в группе, ответственным за выбор “личной позиции" Выбор этот является трудным и для современного человека, решающего в критических ситуациях “с кем он” и “против кого” Древний человек непрерывно находился в системе межгрупповых и внутригрупповых конфликтов, обострявших его чувства групповой принадлежности и индивидуальной ответственности за состояние собственного коллектива. В ситуациях, когда противопоставлены две разные группы А и В, позиция человека группы А жестко предопределена; если он не сумасшедший и не предатель (а предательство древнему обществу почти неизвестно), он выступает со своей группой против “врагов”, т. е. группы В. Когда речь идет о конфликте внутри группы А, например соседской общины, отдельного поселения, то надо учитывать, что человек может принадлежать к различным сегментам данной группы, например, к кровнородственному объединению внутри соседской общины, семье, которые, в свою очередь, могут подразделяться на более мелкие группирования согласно степени родства или иной близости людей. Мы видим то, что английский антрополог Э. Эванс-Притчард называл “релятивизацией групповых отношений и групп”, за которой стоят тенденции внутригруппового разделения и смешения, ситуационный характер формирования “оппозиций” внутри группы, когда группирования прямо зависят от фактических обстоятельств, возникают из самого конфликтного отношения[37]. Человек, который участвует в такого рода группированиях и оппозициях, — это уже не “механическая часть целого”, а до известной степени самоопределяющийся субъект.

Как бы то ни было, но человеческое “Я” уже довольно ярко отражалось в зеркале первобытной культуры и, что важно, в системах ее социальных норм. Изучив на австралийском материале проблемы отражения форм индивидуализации человека в соционормативной сфере первобытно-общинного строя, О. Ю. Артемова пришла к выводу, что социальные нормы играли здесь двойственную роль, обеспечивая и жесткий коллективизм, и условия для формирования индивидов с достаточно сложной и многосторонней внутренней организацией. Одни нормы как бы прикрепляли человека к коллективу, ограничивали его самостоятельность и волю в сфере родственных и семейно-брачных связей, религиозно-магической практики, отношений между людьми разных полов и возрастов. Вместе с тем выделяется нормативный комплекс, который включает стимулы личной инициативы, дифференцирует возможности поведения. Нормы, регулирующие отношения между мужчинами одной возрастной группы, отмечает О. Ю. Артемова, способствуют проявлению индивидуальных качеств и воли, побуждают мужчину проявлять личную инициативу, стремиться к индивидуальным достижениям. “Наилучшие возможности для самовыражения, для выбора индивидуальных решений имеют мужчины, составляющие группу “старших”[38]. Если культура австралийцев, народов, находившихся на палеолитической стадии развития, уже была способной формировать разнообразие человеческих типов и характеров, то намного дальше ушли в этом направлении другие культуры, социальная организация которых основывалась на заметной дифференциации отдельных групп и индивидов. То, что групповая дифференциация внутри некогда гомогенного коллектива содействовала развитию индивидуальных интересов, — это не было секретом для древнего общества, поэтому данные процессы имели нормативную поддержку в той мере, в какой это было нужно для устойчивого, равновесного соотношения коллектива и человека. Цели нормативной регуляции в таких системах легко себе представить: человек мог рассчитывать на все необходимые средства индивидуального самовыражения в рамках коллектива и порождаемой им идеологии при условии сохранения действительной, а позднее — хотя бы внешней, лояльности по отношению к ним.

Итак, первобытное общество живет в напряженном нормативном режиме, при котором средства внутренней и внешней регуляции человеческого поведения вырабатываются традиционным образом жизни, а нормативное сознание в действительности не отделено от осознаваемой практической деятельности. Царствуют традиция и обычай. Под традиционализмом М. Вебер понимал установку на повседневно привычное и веру в него как в непререкаемую норму поведения, а под традиционалистским авторитетом — господство, основанное на том, что действительно, мнимо или предположительно существовало всегда[39]. Традиции представляются как многообразные и разнородные линии преемственности между поколениями людей, передаточные механизмы, через которые опыт старших усваивается молодыми. Социализация в первобытных группах — это непосредственные контакты молодежи с людьми старшего возраста, в ходе которых происходит обучение, усвоение знаний, мифов, обычаев, передача опыта “взрослой жизни” Другого пути получить социальную и культурную информацию, выработанную далекими и близкими предками, кроме как непосредственно от старых мужчин и женщин, тогда просто не было. В древнейших группах старые люди, старики в современном понимании, встречались очень редко. По некоторым данным, модальная продолжительность жизни в древнем и среднем каменном веке равнялась 26 годам; в эпохи палеолита и мезолита люди доживали до возраста свыше 30 лет; в бронзовом веке число людей, перешагнувших довольно низкий тогда порог старости, не достигало и 2%[40]. Древний человек жил в неимоверно тяжелых условиях. Болезни косили детей, а взрослые чаще всего умирали, как свидетельствует археология, насильственной смертью на охоте, в военных стычках, в межгрупповых конфликтах, во время голода и стихийных бедствий. Но и плодовитость первобытных народов была очень высокая, так что переживший своих сверстников человек был тесно окружен детьми и молодыми соплеменниками, которым он представлялся культовой фигурой, “живым предком”. Традиционалистский авторитет воплощался именно в стариках, они были единственными носителями информации из прошлого и в этом качестве высоко ценились. Старость считалась синонимом опытности, мудрости, высокого авторитета. Отсюда широко распространенные обычаи почитания старших, привилегии стариков в семье и группе, отсюда геронтократия и патриархат, основанные на власти старших над младшими.

В заключение скажем несколько слов о древнем, первобытном человеке — субъекте культуры, вынесшем на своих плечах все трудности борьбы за выживание рода человеческого, подготовившего ценою собственных страданий, коллективного аскетизма и самоограничений благоприятные культурные условия, при которых цивилизованная личность может свободно проявлять себя, хотя, к сожалению, не всегда конструктивным образом. Когда сегодня древнего человека представляют существом диким, примитивным, не способным логически мыслить и лишенным собственного “я” (этим, как мы видели, грешит и западная наука), то это выражает не только непонимание первобытности, грандиозной эпохи, по сравнению с которой время цивилизации ничтожно мало, но и опасную утрату современной личностью многих подлинно человеческих черт, определявших в древности успешную культурную и социальную эволюцию человеческого рода. Это такие черты, как коллективизм, духовный универсализм и религиозность, умеренность и способность к самопожертвованию и т. д. Известный ученый Конрад Лоренц называл “семь смертных грехов цивилизованного человечества”, имея в виду потерю современным человеком именно тех эволюционно оправданных качеств, которые привели его, человека, в цивилизацию и без которых последняя обречена на гибель. Возможно, еще одним “смертным грехом” является неблагодарность и высокомерие “цивилизованного общества” по отношению к первобытности, которую до недавнего времени иначе как “дикостью”, “варварством” и не называли. Миф о “примитивности” древнего человека в двадцатом столетии стал понемногу рассеиваться благодаря углубленному изучению интеллектуальных аспектов родо-племенной организации. Исходя из материалов полевых исследований жизни филиппинского племени ифугао, американский этнограф Р. Бартон с восхищением отмечал высокий уровень умственного развития людей этого племени, которые как охотники за головами могли быть отнесены к бесспорно примитивным. “Значительную часть образования ифугао составляет знакомство со своей религией. Он должен выучить сотни богов с их различными функциями, пристрастиями и способами дурного воздействия на людей, так же как огромные сведения о ритуалах, магике и мифах. Поскольку нет книг и записей, он должен иметь память более превосходную, чем у белого человека”[41]. Многие ифугао, отмечал Р. Бартон, знают своих предков за 10 и даже 15 поколений, вдобавок — братьев и сестер предков. В памяти хранится мифология, такая же массивная, как и у древних греков. В голодное время богачи присоединяют к себе большое количество клиентов, раздавая рис, свиней, кур и т. п. Все это не записывается, но в памяти хранится скрупулезно[42]. Высокие требования к знаниям и индивидуальным способностям были условием выполнения некоторых особых функций вождя, жреца, посредника, миротворца и т. п. На это обратил внимание Б. А. Рыбаков, изучая древнерусское язычество: “Простой сельский волхв должен был знать и помнить все обряды, заговоры, ритуальные песни, уметь вычислить календарные сроки магических действий, знать целебные свойства трав. По сумме знаний он должен был приближаться к современному профессору этнографии с тою лишь разницей, что этнограф должен долго выискивать полузабытые пережитки, а древний колдун, вероятно, получал многое от своих учителей — предшественников”[43]. Представление о том, что современный человек превосходит древнего и должен, как говорят, постоянно выдавливать из себя “дикаря”, не во всем справедливо, подпитывает множество предрассудков. В ходе социогенеза и раннего общественного развития человек творил, начиная с простых форм; это были далеко не примитивные, но в общем целесообразные для тех условий формы экономики, социальной регуляции, религии, морали, права и т. д. Ни один гений современности, если бы поставить его на место людей древнего общества, не смог бы предложить ничего лучшего.